Ревизия (СИ). Страница 4
А так парень, конечно, скверно образован и не дисциплинирован, но с характером, точно.
— Петруша… — мой голос дрогнул и вдруг предательски сломался. — Плевать мне на твои французские глаголы. Плевать. Я не за тем пришел.
Он приоткрыл один глаз. В нем читалось недоверие. Взрослые в его мире всегда лгали. А этот гигант с дергающейся щекой — лгал страшнее всех.
— Я знаю, кем ты меня считаешь, — я сглотнул тугой ком в горле, глядя прямо в его испуганные глаза. — Знаю, что тебе шепчут по углам. Знаю, кого ты видишь, когда я вхожу. Убийцу твоего отца.
Петруша побледнел так, что стал сливаться с белизной подушки. Покусывая дрожащую губу, он начал тараторить заученную, вбитую в него розгами формулу:
— Светлейший князь Меншиков сказывали… батюшка мой, царевич Алексей, был изменник и вор… и супротив короны шел… и поделом ему…
— Замолчи! — вырвалось у меня.
Мальчик всхлипнул и закрыл лицо руками.
— Прости, прости меня… — я тяжело сдвинулся ближе, почти наваливаясь грудью на кровать. Слезы, о которых я, казалось, давно забыл, вдруг обожгли глаза. Это плакал не только современный человек, это плакала искореженная душа самого Петра Великого. — Не смей повторять эту ложь, Петруша. Никогда. Меншиков — вор и собака. А твой отец… твой батюшка…
Я задохнулся. Как объяснить девятилетнему ребенку геополитику, государственные интересы, паранойю, пыточные камеры Петропавловки? Да никак. Потому что для ребенка есть только одно: его папу убили.
— Твой батюшка был моим сыном, — прошептал я, и по моим небритым, впалым щекам покатились горячие капли. — Я строил корабли, рубил города на болотах, а как отца родного для Алешки… меня не было. Я упустил его. А потом испугался за свое государство больше, чем за свою кровь. Ты учись, старайся. И тогда я не упущу тебя.
Угроза… это была скрытая угроза от меня. Но может мальчуган будет столь мотивирован, что науки станет поглощать. Он способный, об этом мне уже докладывали. Нужен только наставник с правильным подходом, чтобы интересно было. Ну и я, как время свободное будет…
Я взял маленькие, холодные ладошки мальчика и силой отнял их от его заплаканного лица. Прижал его руки к своим губам.
— Император Петр судил изменника. Но дед твой… и отец твой… совершили страшный, непростительный грех. Я убил часть самого себя, Петруша. И каждый день, каждую ночь я вижу его глаза. Такие же, как у тебя.
Мальчик перестал дрожать. Он смотрел на меня во все глаза. Он никогда в жизни не видел, чтобы взрослые плакали. Тем более — чтобы плакал грозный, железный император, перед которым на коленях ползали фельдмаршалы. Детская психика, настроенная на фальшь, мгновенно распознала абсолютную, голую искренность. В этот момент перед ним сидел не государь. Перед ним сидел раздавленный горем, старый и больной дед.
— Не будем больше ошибаться. Так? — я погладил взъерошенные волосы мальчишки. — Будь опорой трону, а я защищу и тебя и Наташу.
Детское сердце, изголодавшееся по любви, не выдержало. Искусственные барьеры рухнули.
Лицо мальчика исказилось. Он вдруг отчаянно, по-детски, с надрывом расплакался. Не тихо, как плачут привыкшие к побоям сироты, а громко, в голос. Он рванулся вперед, выпутавшись из одеяла, и тонкие детские руки судорожно, мертвой хваткой обвились вокруг моей шеи. Он уткнулся мокрым носом мне в колючий воротник мундира.
— Дедушка… дедушка… — захлебываясь слезами, лепетал Великий князь, прижимаясь ко мне худеньким, дрожащим тельцем. — Не умирай, дедушка… Они меня съедят! Они меня обижают! Меншиков меня бьет, когда ты не видишь! Не оставляй меня одного! Они выродком меня называли. Они плевали мне под ноги. Убей их! Они смутили тебя, как Наташа говорит, ты не виновный.
Я обхватил его своими ручищами, прижимая к груди так крепко, словно пытался защитить от всего мира. Я гладил его по всклокоченным волосам, целовал в макушку и укачивал, покачиваясь из стороны в сторону, как это делают все нормальные родители.
— Никому не дам тебя в обиду, — хрипел я сквозь собственные слезы, чувствуя, как бьется его маленькое сердце о мою грудь. — Я за тебя, внучек, любому глотку перегрызу. Я жить буду, слышишь? Я тебя править научу. Я тебя защищать научу. Ты у меня никому кланяться не будешь…
Мы сидели так очень долго. Император и его наследник. Два самых одиноких человека в России. Быть императором — это дар? Нет, — ярмо, порой и такое тяжкое, да с шипами, что одного и хочется, чтобы скинуть его. А нельзя, ибо у каждого свое ярмо, свой крест.
И мой современный разум в тот момент подумал: к черту мануфактуры. К черту гвардейские полки и школы. Настоящее спасение Российской империи начинается не с приказов и не с золота Меншикова. Оно начинается прямо сейчас. С того, что я просто обнял своего внука.
Скоро я вернулся в спальню. Петру нужно отдыхать, завтра начнется серьезная учеба его и вместе с Наташкой, так как с ней это совсем иной ребенок. С ней вместе он будет учиться.
Вновь оставшись один, я тяжело, как подрубленное дерево, рухнул в кресло.
Специфическая мутная жидкость в кожаной емкости, закрепленной у меня под камзолом на поясе, унизительно забулькала. Опять…
Как же всё это омерзительно. Я откинул голову на бархатную спинку кресла и прикрыл глаза. Ощущение, что я — гниющий овощ, привязанный к золотому трону, не отпускало. Никакие заморские примочки, никакие вонючие мази не давали твердой уверенности, что болезнь точно отступает.
Да, кризис вроде бы миновал. Диких, выкручивающих наизнанку резей больше не было. Буквально перед сном лекарь Блюментрост прочистил канал зондом и, преданно глядя мне в глаза, на голубом глазу божился, что государь идет на поправку. Убеждал, что скоро я смогу облегчаться естественным образом. Смердящего гноя действительно больше не было, хотя мутная сукровица всё еще сочилась.
Но эта постоянная, липкая, высасывающая душу слабость… Мое существование превратилось в бесконечный марафон на одних только морально-волевых качествах. И это начинало пугать. Какое-то время можно тащить на себе империю, стиснув зубы, но когда это длится неделями… Ресурс организма не бесконечен.
Отчаяние дошло до того, что сегодня вечером в покои императора Всероссийского приволокли какого-то деревенского деда-шептуна.
Это была настолько абсурдная, гротескная и унизительная картина, что, дай Бог мне выжить, я буду вспоминать ее в приступах истерического смеха.
Полубезумный седобородый мужик, пропахший воском, немытым телом и луком, обвешанный медными крестами, как елочная игрушка, стоял на коленях у моего ложа. Меня обложили потемневшими иконами, а этот старый хрыч, крестясь, что-то жарко и бессвязно нашептывал прямо моему больному детородному органу. Что именно он там бормотал — теперь было известно только ему одному и той самой несчастной части моего тела. Договорились ли?
Мой современный разум, запертый в черепе Петра, кричал от стыда и сюрреализма происходящего. Это было так дико, так первобытно и неправильно…
Но я лежал неподвижно и терпел. Ибо ради того, чтобы выжить и удержать эту империю над пропастью, я был готов использовать всё. Даже крестьянские заговоры.
Я никогда не верил в метафизику. Точнее, не верил в прошлой жизни. Но когда твое сознание просыпается в измученном теле русского императора, совершив немыслимый скачок на триста лет назад сквозь ткань времени… Рациональный мозг начинает давать сбои. Если ты понимаешь, что абсолютно невозможное уже произошло с тобой, волей-неволей начнешь допускать, что и другие немыслимые явления существуют. И старик-шептун уже не кажется таким уж бредом.
— Позовите Грету, — хрипло бросил я в полумрак дежурному гвардейцу.
Внезапно, на фоне этого дикого нервного истощения, у меня появилось непреодолимое, почти детское желание чего-нибудь сладкого. Чего-нибудь теплого, домашнего. Словно весточки из того, безвозвратно утерянного будущего.
— Какао мне сделай. И принеси, — потребовал я, когда заспанная, но миловидная немка появилась на пороге спальни.