Повести и рассказы. Страница 12
Все, что было пережито за день, все это перепуталось в мозгу и сплелось в картину сна. И даже мое падение во ржи: я зацепился на охоте ружьем за куст и упал на самом деле, и испугался, что ружье выстрелит. И оклик – «баринок, баринок!» – все это было на самом деле. Вот только почему я видел во сне такое скорбное и призывающее лицо деда Антона? Это было странно. Запомните это…
…Когда я проснулся, звезды уже бледнели… Должно быть, шел уже четвертый час. Белели окна. Тишь рассвета уже бродила внизу, а в избе проступали следы зари. Сеялось оттуда что-то неуловимое, живое… Страшно хотелось спать, и опять задремал под хриплый шепот деда, читавшего толстую книгу.
Когда я снова проснулся, было уже светло. В тишине утра слышалось быстрое лопотание молодых чижиков. Надо мной, возле лавки, стоял дед Антон и глядел на зарю.
– Проснулся, баринок? – сказал он. – А я из Писания почитал и досидел до свету. Вон, бабы уже жать пошли по холодку…
…Точно и не было ночи. В гомоне яркого утра выходили мы из деревни, чтобы взять зарю, хоть и позднюю. Дед Антон сам провожал нас за околицу. И опять глядели на нас поля в море яркого солнца, и опять медовые струйки… Шли хлебами по вертлявой дороге, а дед в розовой рубахе стоял во ржи по пояс и, приложив к глазам руку, кричал вослед:
– А на Успеньев-то день захаживайте! Таким пряником угощу – у!..
…Шли мы, закинув за плечи ружья, сбивая осевшую, сыроватую за ночь пыль. Собаки торопкой рысцой трусили впереди, слизывая капли росы с подорожников.
Помню, обернулся назад я. Дед все еще стоял и глядел. Розовую рубаху видел я… Как во сне было… Стоял среди золотых волн…
…Потом… – доктор сказал это, понизив голос, – потом мы, действительно, еще раз были там… Не помню, Успеньев ли день или какой другой праздник. Знаете, потянуло опять туда. Может быть, опять хотелось пережить то хорошее, бодрое чувство, с каким я глядел от леса на открывшийся вдруг полевой простор. Кстати, я обещал деду прислать походную аптечку и книжку-лечебник. Но увидали другую картину.
Поля стояли пустыми, тянулось серой щеткой жнитво. Кое-где уже показывались коврики первых озимых всходов, – знаете, эти искрасна-желтые с прозеленью… По задворкам деревню обступили мощные, широкопузые ометы! Нет, должно быть, это было не в праздник. Мы слышали этот добрый и четкий в августовском воздухе стук цепов, веселый стук, то-то-то… Спешат и тараторят. И стаи голубей над ригами, и облачка зерновой пыли на ветру…
Опять мы ночевали у деда. А наутро он угощал нас свежим хлебом. Я сейчас помню этот дымящийся ноздреватый душистый каравай и вижу, как трогательно погружал в него нож дед Антон. Смотрели мы, с каким благоговением трясущейся рукой делал он это. Новый хлеб! И четыре пары голубых глаз следили за ним, почмокивали рты, и шевелились пальцы… Хлеб… Он ведь с этих полей, таких серых теперь, с их полей.
– Крестись! – строго говорил дед, наделяя большими ломтями внуков, – говори «хлеб насущный»…
Мы ели хлеб, душистый, необыкновенный…
Да, Господь. И для нас он был напоен ароматом полей и силой этой деревни. Это был живой хлеб. Там, при виде этих веселых лиц детворы, прыгавшей с огромными дымившимися ломтями перед окнами, при виде пузатых ометов необмолоченной ржи, довольных лиц крестьян, – урожай был богатейший, – понял я, что такое урожай для деревни. Что такое хлеб… И потом, в разъездах, когда встречал воза с зерном, бывал на пристанях и видел баржи с хлебом, поезда, нагруженные зерном, когда проходил мимо пекарен, из окон которых тянулись эти пряничные запахи свежего хлеба, я вспоминал ту деревню, Большие Ветла. И ясные глаза детворы с ломтями в руках. И поля, широкие, большие, отдыхающие по осени…
И когда мы с товарищем оделили ребят карамелью, от всех них пахло хлебом и сытостью, и животы их были здорово вздуты. И ели же они! – они объедались, закусывая лепешками. А широкие ометы важно стояли на задах, как верная стража. А голуби носились, позвякивая крыльями, и песни слышали мы, раскатистые песни.
Доктор встал и прошелся по комнате, отошел к окну, поглядел.
– Господа, – каким-то особенным резким тоном обратился он к нам. – Вы видали, как едят дети? Конечно видали… крестьянские дети. А вы слыхали, как они просят хлебца? Когда… нет этого хлебца? Только тогда можно понять это чувство, которое я переживаю сейчас, вспоминая, как эти малыши ели… Да… Акулька, Манька и Тит.
С доктором происходило что-то странное. Он ходил из угла в угол и потирал лоб, точно старался что-то вспомнить.
– Ну, слушайте дальше…
…И вот наши поездки на охоту кончились. И дед Антон уже не попадался на глаза. И забыли мы про него и про Большие Ветла… Товарищ мой изменился, и привычки его изменились. Ружье он променял на садоводство, и наши странствия окончились. Прошло года три… Вы, молодежь, может быть, хорошо и не знаете, что пережила тогда наша губерния. Да и не только наша. Вы еще сидели на гимназических скамьях, а мы… – Он встал и нервно заходил… – Мы… мы… страшно вспомнить, что пережили… Два года подряд неурожаи. Что-то ужасное было. Надо было видеть самим. Надо было жить там…
Его голос дрожал, и, когда он говорил, этот испытанный работник, этот светский человек, он весь в эту минуту светился каким-то необычайно чистым и мощным воодушевлением.
– Нам выпала страшная, напряженная работа. Довольно будет сказать, что бывали недели, когда мы спали через два дня в третий. Да, Господь принес болезни. Этот настоящий спутник голода – тиф, этот ужасный голодный тиф. Он вспыхнул как пламя в сухом лесу и охватил огромный район… и косил… Мы начали работать. Посланы были отряды по местам, но не хватало рук. Были напрасны все силы. Я был назначен старшим в этой половине уезда и перелетал с места на место, теряя голову. Эпидемия разрасталась. Испортились дороги, и хлеб тянулся медленно и не попадал к сроку. Север уезда молил о помощи… Он почему-то считался в лучших условиях, и помощь туда пошла во второй черед. Уж очень страшно было здесь…
И вот я бросился на север. Надо было налаживать дело там. И я попал в Большие Ветла. Я не узнал их. Да, были все те же поля. Но я не узнал их. Осенью, а погода была ужасная… дожди, дожди, поля плакали… Туманно, в мутной сетке. Того, что я видел когда-то, их силы покойной – не было и следа. А где же ометы? А золотые волны? Нет и следа. Глухо, темно и мокро. А голоса на деревне? Тихо, тихо было там. Там молчали, там забились в щели и замерли.
…Наш медицинский отряд имел здесь свою стоянку. Отсюда мы должны были вести войну со смертью и голодом. И я увидал деда Антона. Я увидал что-то поникшее. Он едва бродил убитый. На меня смотрели глаза, растерянные глаза… И первое, что я от него услышал:
– Вот, баринок, погибаем…
И так вот рукой сделал. Все повернулось в душе. Многое услышал я в этих словах и уловил во взгляде. Быть может, он и не думал об этом. Но я понял одно:
– Поздно…
…Да, мы были здесь, когда живы были поля, когда пузатые ометы стояли несокрушимой, казалось, массой… Когда так хорошо и светло было кругом… И когда мы были не нужны… А теперь… теперь – поздно…
…Да, мы опоздали. Конечно, мы многих спасли и одолели и тиф, и голод, но мы все же…. опоздали. Спрашиваю его – как, что. Затрясся он и махнул рукой. Тех, трех пар голубых глаз, тех… Акульки, Маньки и… Тита… не было. Мы опоздали. И тиф, и дизентерия сломили их. Его сын, «старшой», лежал в тифе. И что же? Этот старик пытался сам что-то делать. Он лечил своими травками и корешками, как мог. Он выпекал какой-то особенный хлеб, мешал его со съедобными корешками, которые он добывал в лесу. Он сам выкапывал их, пока были силы. Копал с Никешкой. Варил какие-то похлебки. Какую-то «лесовую картоху»!
– Держались… – плача рассказывал он мне. – А потом… и силы не стало… Можно бы держаться, да болезни…
…Он плакал и повторял:
– Мнучки… все… один Никешка мается. Бари-нок, баринок!
…И повалился к моим ногам. «Баринок!» Да, господа… Это был тот самый голос… Его, его я слышал тогда во сне. Не верю я снам, но странно – это был тот самый голос с поля… Меня охватил ужас. Я плакал, господа. Боль мучительная стояла в сердце камнем.