Непрощенная. Страница 18
— Ты повезёшь меня в лагерь? — спросила Алёнушка, и вся её душа скатилась к коленкам. Она бы и шага не сделала, приведись ей идти. Лагерный ужас ворвался в неё. Ведь могут вернуть. Теперь-то! Беременную?
— О, нет! — сказал Вилли. — Он приедет сюда.
Настала многодневная пауза. Сначала Алёнушка ждала этого начальника трепеща, едва не теряя сознание. Она не понимала, зачем это всё, нельзя ли как-нибудь без такого ужаса, но Вилли посмеивался. Хотя, заметила она, и не очень уверенно.
— Не бойся! — говорил он. — Раз уж решение принято, то остальное легче.
◊то-то неверное звенело в нём, какая-то неправда. Однажды он усадил её напротив себя, попросил спокойно его выслушать. Обойтись без паники.
— Нам надо жениться. Официально. Этого я добиваюсь от полковника. Он смеётся надо мной. Говорит, что хватит! Каникулы кончились! Я объявил ему о ребёнке. Он говорит — ты сама ребёнок. И я решил, что тебе надо уехать. К моим родителям! Чтобы ты спокойно выносила ребёнка. Родила его в нормальной больнице. А я приеду к вам. Буду делать всё, чтобы этого добиться.
Вот так. Целый план. Невозможные мечтания.
Снова, как при докторовом заключении, — холодный снеговал, непонимание: смерть это или жизнь? Она уже не плакала.
— Тебе надо поучить немецкий! Я хочу, чтобы у тебя была моя фамилия! Понимаешь! Штерн! Алле Штерн! Я добиваюсь документа на это имя. Аусвайс!
Она без конца плакала, оставшись одна. Куда она поедет? Как она станет немкой — ведь Вилли этого хочет? Да и что из всего этого получится? Почему он говорит, будто её отпустили? Кто отпустил? Как? Где хоть одна бумажка, дающая ей свободу?
Всего-то и есть — беременная девчонка, и всё! А вот теперь ещё и имя надо отдать? И фамилию... И бежать?
От кого? Куда?
А Вилли тянул. То ли у него не получалось, то ли он чего-то опасался.
Когда они оставались одни, он тоскливо рассматривал Алёнушку и каждый раз спрашивал одно и то же:
— Ты хочешь родить нашу крошку?
Она кивала. Но его это как будто не утешало. Он снова спрашивал:
— Ты хочешь родить нашего сынка? Или дочурку?
— Почему ты не веришь мне? — спрашивала она, и произносила совсем взрослые слова. — А что мне остаётся?
— Если будет девочка, — сказал он ей в тот вечер, — назови Елизаветой, в честь моей бабушки, это она меня вырастила таким дураком. А если мальчик...
Вилли довольно долго молчал, сосредоточенно о чём-то думая, потом медленно, и вроде как не для Алёны даже, проговорил:
— А если мальчик, назови его Иоганн. В честь Гёте... Ты знаешь такого поэта? — И не дождавшись её неуверенного кивка, прибавил совсем тихо, — Только Гёте может выхлопотать нам прощение у будущего...
Поняла ли она его? Вряд ли. Только подумала, что совсем не знает этого человека. И что он может оказаться совсем не похожим на всех других немцев, которых она страшится...
Однажды он сказал так, что сразу стал ей ближе, в один миг. И она опять пожалела его:
— Понимаешь, — сказал он, — я хочу, чтобы после меня кто-то остался. Сын или дочь. А то ведь — война. Раз — и всё кончено. И никого после тебя!..
Он смотрел на неё с какой-то грустной улыбкой, и эта улыбка, наверное, подтверждала, что он не верит в печальный исход. Вилли не раз объяснял Алёнушке, что война закончится так или иначе, и все, кто выживет, продолжат существовать. И солнце не зайдёт, и люди станут работать дальше, любить, рожать детей, виновных накажут, но невинных — большинство, и если ты никого не убил... Тут он умолкал, останавливался, и Алёнушка понимала так, что это относится к нему самому. И верила его словам. Хотела верить. Уговаривала себя поверить.
Она спросила его:
— Почему ты выбрал меня? Мало немок?
Вилли усмехнулся. Помолчав, сказал:
— Сделаю странное признание, хотя ты, наверное, не примешь его. В нём любое слово противоречит другому слову. Первое: я должен поторопиться. У меня нет времени. Второе. Мне стыдно, что я здесь. Лежал бы в окопах — было бы легче. Третье. Я увидел тебя возле мёртвой матери. Это плохо для солдата, но мне стало жалко тебя. И себя.
Опять невесело усмехнулся:
— Да ты ведь всё это знаешь...
Вилли тянул несколько недель, живот Алёнушки стал округляться. О чём-то он разговаривал с Дагмар, однако это происходило наверху, откуда так ни разу и не спустились её родители. Но Вилли туда поднимался, потом объяснял, что заносил продукты, и постепенно стало понятно, что дело не только в этом.
Все эти дни он что-то торопливо писал, рвал бумагу, снова писал, наконец, заклеил написанное в конверт. Получилось что-то пухлое, этакий бумажный брикет.
Дагмар переодела Алёну в своё слегка подправленное пальто, принесла вполне приличную обувь, неновые, но хорошие два платья свободного покроя.
Наконец, они втроём сели за столом в их комнате. Дагмар, видно, требовалась на случай перевода технических терминов, и Вилли объяснил план дальнейших действий.
Сначала он отдал ей аусвайс, с фотографией, которую сделал в этой же комнате дней десять назад чудным фотоаппаратом, умещавшимся в его ладони. По документу её звали Алле Штерн. А в отдельном листке с немецким орлом, который держал в когтях круг со свастикой, значилось, что жена Вилли Штерна возвращается к месту его жительства в предместье города Дуйсбурга, адрес такой-то. Справка от врача подтверждала её беременность. Ещё одна справка, от лагерного лазарета, говорила о том, что Алле Штерн является младшей медсестрой и допущена комиссией к обслуживанию раненых.
Вилли сказал, что завтра уходит санитарный поезд в Берлин. Везут тяжелораненых офицеров. И лагерный доктор, известный Алёнушке, договорился, что в качестве вот такой младшей медсестры в поезд возьмут и её. Надо будет помогать. Жить, пока идёт состав, она будет в купе на четверых, с немецкими медсёстрами. Поэтому не надо много говорить, чтобы в ней не узнали русскую, хотя...
— Ты же похожа на немку! — возмущенно воскликнула Дагмар. — На красивую немку! На красивую беременную немку, которая едет рожать нового солдата!
— Только не это! — воскликнул Вилли.
— Ну, ладно, — не стала спорить Дагмар, — главное, чтобы спокойно доехала! Вот я о чём!
Всё это она произносила по-немецки, без забавного акцента, который возникал у неё в русской речи, и Алёнушка, теперь Алле Штерн, частенько и с улыбкой вспоминала потом эту свою наставницу, совсем-то не намного старше по возрасту, явно завидовавшую её судьбе.
Вот бы кому надо оказаться на моём месте, думала она. И у неё бы всё получилось, у этой Дагмар. Хотя бы потому, что она была наполовину немкой и, таким образом, ехала бы на свою, пусть даже неведомую ей, родину. А Алёна ехала в чужую страну.
Перед посадкой в поезд Вилли дал ей тот самый толстый пакет.
— Это письмо родителям, — сказал он слишком бодро, — оно всё объясняет. Хотя я уже писал им. — И шепнул, прижав её к шинели. — До встречи на Рейне.
Они обнялись и при всех поцеловались. Может быть, это был первый и единственный осмысленный Алёнушкин поцелуй.
Всё её существо было в смятении. И оно, это смятение, походило на русскую зимнюю пургу, на снежную бурю, когда ветер сечёт лицо, не давая говорить, слова невозможны, и только слёзы — одни слёзы! — остаются в человеческой воле... Впрочем, и это ошибка, потому что слёзы выбивает ветер... Они поцеловались — победитель и побеждённая, спасаемая и спасающий, оба — обречённые.
Ох, сколько же она передумала всякого, пока поезд с ранеными немцами, под их крики и под их смерть — многие умирали в пути! — двигался через Кёнигсберг и Польшу в Германию.
Не раз и не два, особенно почему-то ранними утрами и по вечерам, поезд на запад, перед которым раздвигали все остальные составы, обгонял товарняк со знакомыми вытянутыми оконцами под крышей.
Она вспоминала, как Клава подсадила её, чтобы посмотреть, что стало с их поездом, который бомбили наши самолёты, и теперь вглядывалась в эти оконца, зная, что делает. Несколько раз в оконцах этих виднелась рука в полосатой куртке или часть лица: глаза, чаще всего — испуганные, и кусок полосатой шапки...