Искупление. Страница 8



Но я хотела ходить на рынок. Хотела делать работу по дому.

Помню нашу заносчивость в то первое утро в Сайгоне, нашу самоуверенность, наш западоцентризм, усиленный, раздутый до неприличия тем, что мы ощущали себя ньюйоркцами-из-Йонкерса-до-мозга-костей.

Окрыленные, вероятно еще не оклемавшиеся после перелета, мы наняли велорикшу и отправились в тур по Сайгону превозносить куда более впечатляющие пороки и добродетели нашего родного города. «И это все?» – рефлекс, вплетенный в ДНК каждого ньюйоркца. Улица Тызо, говорили мы, похожа на Гран Конкур. Нотр-Дам ничуть не красивее собора Святого Патрика. Движение на дорогах ужасное, но попробуйте проехать по Таймс-сквер в полдень. Вонь, бедность – это да, но вы бывали в Бауэри? Центральный рынок – гудящий улей, но такое же сумасшествие творится и в Нижнем Ист-Сайде в субботу утром. Набережная не идет ни в какое сравнение с «Рыбным рынком Фултона». А колониальные особняки, широкие бульвары, хоть и красивы, напоминают Рокавей или побережье Нью-Джерси с виллами в средиземноморском стиле.

Да. Мы правда говорили все это, впервые разглядывая город, – окрыленные, перепуганные, не оклемавшиеся, – наши руки переплетены, карусельные виражи велорикши искажают, размывают все вокруг, словно кривые зеркала в комнате смеха.

* * *

По-моему, на Центральный рынок мы отважились выбраться уже на следующий день. Должно быть, я все еще думала, что воссоздам в Сайгоне наш счастливый уклад: утром – по магазинам, затем готовить ужин и ждать возвращения Питера из большого мира.

Рынок – думаю, ты помнишь зной и столпотворение – кишел людьми, звуками, товарами, запахами (этот ужасный рыбный соус). Питер, как и я, не бывал во Вьетнаме, зато он бывал в Гонконге (или снова изучил нужные книги) и с высоты своего опыта стал объяснять мне, как вести себя в рыночной толпе.

Мне быстро стало дурно – жара, гвалт, толкающиеся тела. Я и теперь ощущаю волну ужаса, чуть не сбившую меня с ног, когда я заметила обезьяньи тушки, в ряд висевшие над одним из прилавков: маленькие молочно-серые трупики, обезглавленные, подцепленные вверх тормашками, задние лапы связаны и согнуты, будто в коленопреклонении, – точь-в-точь бледные тела принесенных в жертву детей.

Спустя пару минут я сказала Питеру, что больше не выдержу. Он, кажется, рассмеялся. Взяв меня за руку, он стал пробираться к выходу, а я плелась за ним, опустив голову и борясь с тошнотой.

На улице – палящее, пульсирующее солнце уже припекало шею – передо мной возникла девочка с протянутой ладонью. Рука Питера к этому моменту куда-то исчезла. Я смотрела на девочку, а в ушах у меня стоял звон бьющегося стекла. У нее были спутанные волосы, а рубашка истончилась, словно крылышко мухи. Вид у нее был серьезный, почти безразличный, но стояла она прочно, как припаянная.

Я наклонилась к ней, инстинктивно. Она моргнула – медленно, по-детски мило. Грязь, въевшаяся в складки протянутой ладони, могла быть предзнаменованием ее будущих страданий, оборванной линии жизни. Надо быть чудовищем, чтобы оттолкнуть такую ладонь. Естественно, я наклонилась, взяла ее руку в свои. Это было все равно что взять в руки птицу. Девочка застыла от удивления.

– Вот, держи. – Я пошарила в кармане юбки (Питер сказал, что лучше не брать кошелек) и положила ей в ладонь десять центов.

Не успела я опомниться, как меня обступили – натиск маленьких тел, крикливые голоса, клубок протянутых рук, таких же грязных, как у девочки. В этой возне я сразу же ее потеряла – наверное, ее оттеснили, а может, она убежала сама. Дети кричали, дергали меня за юбку, пихались. Выпрямившись, я чувствовала, как они врезаются в меня – мягко, настойчиво, – тычут в спину, хватают за плечи, тянут за волосы. Я будто оказалась в реке из маленьких конечностей, на потерпевшей крушение детской площадке.

Тут я услышала голос Питера. Он ухватил меня за локоть и повлек вперед, но дети пустились за нами следом. Он шлепал их по рукам и кричал что-то на вьетнамском, но они все не отставали, и лишь когда мы дошли до перекрестка и двое регулировщиков движения – «белые мыши» – стали махать жезлами и бранить их, дети наконец разошлись.

Питер еще полквартала вел меня за локоть, будто нас преследовали, а затем остановился, повернулся ко мне и сказал, нет – прокричал:

– Ты давала им деньги?

Им. Десятки лет спустя я слышу в голове это слово и различаю дополнительные оттенки, которые тогда не уловила.

– Одной девочке, – сказала я, уже пристыженная.

Лицо Питера раскраснелось.

– Никогда не давай им деньги, – продолжал он повышенным тоном, возможно чтобы перекричать шум транспорта. Возможно. – Я же предупреждал. Не давай им деньги.

Впервые в жизни он разговаривал со мной не как с женой, а как с подопечной.

Как только мы свернули за угол, навстречу нам с тротуара поднялся еще один ребенок, на этот раз мальчик, и протянул такую же грязную ладонь. Он был привязан потрепанной веревкой к дряхлому старику, сидевшему на грузовой тележке и облаченному в изношенную форму, как я позже узнала, времен индокитайской войны. У старика не было ног. Одной культей он опирался на тротуар. Другая, вытянутая вперед на дощечке, была покрыта гнойными ранами: влажная черная плоть, зеленая слизь, капельки свежей крови. Мальчик был не старше той первой девочки, и будущее, написанное на его ладони, явно было не менее мрачным, чем у нее. Но на этот раз я отпрянула. Я не наклонилась к нему. Мы с Питером без труда обогнули их и поймали такси.

* * *

Довод был такой: слуги уже работали на иностранцев и знают, как замачивать наши фрукты и овощи и готовить блюда из нашего по большей части западного меню. Знают, как защитить наши американские желудки от мести Хо Ши Мина. (Она все равно настигла нас. Она настигала всех.)

– Предоставь всю работу им, – сказал Питер.

Лучшее применение моим талантам, сказал он, – светская жизнь. Ходи в гарнизонный магазин, если хочешь. Покупай платья и сувениры. Проводи утро в постели. Пиши письма. Домашние хлопоты оставь прислуге.

* * *

Пока мы доедали пирожные, мои собеседницы обменивались милыми историями о своих расчудесных садовниках, горничных и мальчиках на побегушках – на троих у них было столько слуг, что я сбилась со счету, – и, хотя теперь я сама входила в привилегированные ряды этих дам, я не могла не заметить, что о слугах они отзываются как о деловых карапузах («Так накрахмалил шорты, что они могли бы стоять») или преданных псах («Верите, нет – он все еще ждал меня с зонтиком под проливным дождем. Самому встать под зонт ему и в голову не пришло»). Эпитеты, которыми они перекидывались, – «удивительный», «скромная», «благородный», «простая», «счастливые» – даже при том что этнические стереотипы были в то время особенно сильны, вызывали у меня раздражение и неприязнь.

Должно быть, эффект от «манхэттена» и блестящей истории о моем (нашем) восхождении в верхние эшелоны общества выветрился. К горлу снова подкатила обида, которую я почувствовала на пикнике, когда меня сослали в комнату для шитья.

Меня так и подмывало прервать благостные излияния ремаркой о безногом старике. Или упомянуть о тощих детях, населяющих улицы и подворотни. А может, с мрачным наслаждением думала я, просто начать выкрикивать: «холера!», «малярия!», «скарлатина!», «брюшной тиф!»? Давно забытые болезни, от которых нас привили перед отъездом. Или – как вам такое, дамы? – я легко могла бы прервать их милое щебетание, спросив, что они думают о приглушенных залпах, уже в те дни доносившихся с другого берега реки, о далеких столбах дыма, которые мы иногда наблюдали из своих укромных, оплетенных колючей проволокой домов.

В Мэримаунте у меня была лучшая подруга, Стелла Карни, – первоклассный оратор и заядлая спорщица, умевшая обрушить праведный гнев на тех, кого она называла «самодовольными классами», и теперь, в гостиной Шарлин, мне очень захотелось быть на нее похожей – включить Стеллу, как мы бы сейчас сказали.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: