Искупление. Страница 14
Наконец мы добрались до полицейского ограждения, тянувшегося вдоль тротуара. Стелла быстро пригнулась, чтобы пролезть под ним, но ее остановил молодой коп, просто положив руку ей на голову. «Не надо, милая», – сказал он (по-моему, вполне дружелюбно) и взял ее за локоть, чтобы помочь выпрямиться. Рыжие волосы, ясные голубые глаза под козырьком фуражки, улыбка, обнажившая кривые зубы. Немногим старше нас самих. Помню, я улыбнулась ему, а Стелла резко отдернула руку. Я устремилась за ней, когда она нырнула обратно в толпу. Все вокруг улыбались.
Когда мы проезжали по мосту над Ист-Ривер – я снова ночевала у Стеллы в Вудсайде – и я сказала, что, судя по размеру толпы, протест явно удался, она с размаху ударила по рулю, грязно-белому, точно кость из реликвария. Она была не согласна.
Ну разумеется, кто бы сомневался.
Перекрикивая шум машин, врывающийся в незакрывающееся окно, и метеоризмы «Свонелёта», она процитировала Сталина: «Когда один человек умирает от голода – это трагедия, когда миллионы – это статистика».
Протестующие толпы – вовсе не то, на что она рассчитывала. Голос толпы, прокричала она, это неразборчивый гул. Нужен один человек. Один, один. Стелла снова ударила по рулю.
Один человек, окровавленный, арестованный, сфотографированный для «Дейли ньюс», названный по имени, проинтервьюированный, представший перед судом. Вот что нужно. Толпа – это смешно, сказала она. Массовый протест – это смешно. (Она едва сдерживала слезы.) Какая разница, если сегодня на улицу выйдут тысячи? Для остальной части населения они не более реальны, чем тысячи, утонувшие из-за прошлогодних муссонов, или погибшие от голода в Китае, или стертые с лица земли в Хиросиме. Из-за своей численности они и смазались – смазались, повторила она, щурясь сквозь очки на грязное лобовое стекло, – и обессмыслились. Их лица – размытые пятна, их послание – клякса.
Один человек. Одно лицо. Одна история.
– Один! – прокричала она. – Один, один!
– Не согласна, – спокойно возразила я, хотя из-за заклинившего окна мне, вероятно, тоже приходилось кричать. Так четко формулировать мысли я могла только со Стеллой. – Один человек – это глас вопиющего в пустыне.
Стелла не отрывала взгляда от дороги. После паузы она рассмеялась:
– Ты только подтвердила мой тезис, Пэтси. Один глас, кричащий в пустыне об одном человеке, который изменит ход истории. Один.
– И кто же этот глас? – спросила я. – Ты?
Ее бледное лицо, порозовевшее от злости, приобрело некрасивый пунцовый оттенок.
– Нет. Не я.
Было видно, как смиренная католичка борется в ней с католической же мечтой о мученичестве.
– Необязательно я, – сказала она наконец. А затем, еще раз ударив по белому, точно кость, рулю, воскликнула: – Но все остальные, мать их, такие робкие!
Нечто подобное могла бы сказать Шарлин.
Глядя на американцев, живущих в те дни в Сайгоне, можно было подумать, что они просто прилетели за покупками. Причем не только жены. У каждого прохожего, будь то мужчина или женщина, был в руках бумажный пакет, два или три пакета стояли у ног каждого посетителя кафе. Покупки обсуждались на всех наших ланчах, лекциях и коктейлях. Сувениры, одежда, украшения, радио, фотоаппараты, литровые бутылки «Джонни Уокера». И конечно же, сигареты. Все такое дешевое, всего в изобилии.
В те времена из путешествия привозили сувениры для всех знакомых, так что у каждого из нас был длинный список подарков. Что-нибудь стоящее для Стеллы и Роберта, к тому времени переехавших на Западное побережье. Что-нибудь для их малыша. Нужно было позаботиться о многочисленной родне Питера, о моих подругах из школы и колледжа, о бывших коллегах. Об отце, разумеется, и о мистере Тэннене, его друге детства с Тремонт-авеню. И обо всех соседках, с которыми дружила мама.
Вокруг походов по магазинам я выстраивала свои праздные дни, даже находила в этом удовлетворение – старалась каждому подобрать идеальный подарок именно для него.
Сувенир на память, как сказала Лили.
Много лет назад я, как сейчас вы с мужем, прошла через процесс отсеивания вещей – одежда, книжки, бумаги, лишняя кухонная утварь, безделушки, множество сувениров: сувениры из Сайгона и сувениры из Парижа; сувениры из Лондона, Ирландии, Сан-Франциско; сувениры, которые я покупала сама, и все сувениры, которые мне подарили родные и близкие, тоже один за другим отсеивавшиеся из жизни.
Свидетельство того, где мы были, средство против забывчивости.
Процесс отсеивания – привилегия долгой жизни – наполняет тебя саднящим чувством неопределенности. Зачем я это купила? Кто же все-таки подарил мне эту вещь? Зачем я ее храню?
У вас есть дети, которым вы сможете передать все самое драгоценное – или самое полезное, – хотя одна подруга сказала мне, что, передавая старые вещи детям, мы лишь перекладываем на них ответственность (пусть сами вышвырнут, когда придет их черед), а у нас детей не было, поэтому я могла беспощадно расправляться с тем, что мы нажили. Сначала – когда мы переехали из дома в квартиру, а потом – когда я перебралась сюда.
Были у меня и письма от твоей матери. Короткие и фамильярные, штук шесть, не больше. Каждое – на плотной бумаге с ее инициалами: она терпеть не могла тоненькие бланки для аэрограмм. Большинство отправлены вскоре после того, как мы покинули Сайгон, но была еще парочка в последующие годы. Короткие записки, как я уже говорила. Не могу представить, чтобы Шарлин написала такой том, как этот.
Надо было отправить их тебе, я думала об этом, но мне предстояло разобрать десятки коробок – письма, счета, открытки, приглашения (зачем я все это храню?), и к тому же я не знала, куда забросила тебя жизнь.
Еще я нашла те немногие письма, которые получила от своего отца, когда мы жили в Сайгоне. Он, конечно, использовал только аккуратные конверты-бланки с надписью Par Avion [22] . Его письма тоже были короткими, немногословными: погода в Йонкерсе, переезд соседей, пара слов о продвижении коммунизма на Восток, дальше напутствие, чтобы мы себя берегли, и в заключение трогательное, несвойственное ему «Вы с Питером в моих молитвах».
Эти письма я храню до сих пор – пусть их выкинет кто-нибудь чужой. Но письма твоей матери вместе с другими бумагами отправились в измельчитель.
Не сомневаюсь, что у тебя есть свои письма от нее. Не сомневаюсь, что они пережили твои собственные первые чистки. И все же прости, что мне нечего тебе дать.
Наверное, с помощью этой… этой саги… я пытаюсь искупить вину.
И конечно, ответить на твой вопрос о Доминике. Мир тесен! Хотя, если задуматься, мне кажется, что это не мир тесен, а отведенное нам время невелико.
В субботу утром мое такси остановилось у виллы Шарлин – мой третий визит после того, как в среду я завезла к ней наряды для Барби. Калитку снова открыл управляющий, но ни в холле, ни в гостиной никого не было. Он жестом пригласил меня в столовую, где чудесная семья Шарлин опять словно бы позировала для фотографии. Во главе стола Кент в голубой рубашке с короткими рукавами и расстегнутым воротником, свежей, без единой складочки (о, наши прекрасные слуги!). В другом конце стола Шарлин в платье с открытыми плечами, бледно-желтом, как утреннее солнце, пробивавшееся сквозь тонкие занавески. Справа от нее младенец в детском креслице. Слева маленькая ты и новый для меня член семьи – твой брат. Как только я вошла, Кент и мальчик встали. Оба подошли пожать мне руку. Рэнсом. Рейни и Рэнсом. Двойняшки.
– Приятно познакомиться, мэм, – сказал мальчик.
Я не знала, что у тебя есть брат-близнец, Шарлин об этом не упоминала. Во время пикника он был на дне рождения друга, играл в боулинг. Еще один красивый ребенок, стройный и светловолосый.
Я почувствовала зависть – ноющую боль, которая вскоре станет привычной. Тем утром наш план завести детей «с месяца на месяц» снова отложился.