Господин Тарановский (СИ). Страница 3
Я холодно прервал его извинения.
— Мне нужны арестанты Сакульский и Вержбовский. Здесь. На пять минут.
Перепуганный Ситников бросился выполнять приказ, словно от этого зависела его жизнь.
Поляков ввели. Они увидели меня, стоящего рядом с жандармским ротмистром, увидели трясущегося исправника и все поняли. В их глазах не было больше надежды.
Я подошел вплотную к Сакульскому, глядя в его полные ненависти глаза. Я говорил тихо, почти безэмоционально, чтобы слышал только он.
— Я обещал тебе речь на русском языке. Вот она. Еще одно слово в мой адрес, даже шепот, даже косой взгляд — и я не стану утруждать систему твоим переводом на Камчатку. Я лично попрошу сделаю так, чтобы тебя «потеряли» на этапе. Случайно. Понимаешь? Чтобы ты просто сгнил под безымянной сосной где-то в тайге. И никто никогда не узнает, где твоя могила.
Его лицо посерело. Фанатизм в его глазах сменился животным страхом.
Затем я повернулся к Вержбовскому. Он смотрел на меня с тем же спокойным достоинством, но в глубине его глаз я увидел смятение. Я долго, изучающе смотрел на него.
— А вы, пан Анджей, — произнес я наконец, — были абсолютно правы. Но при этом вы совершили одну роковую ошибку. Вы перепутали живого человека с призраком!
Я развернулся и, не глядя больше ни на кого, пошел к выходу. Соколов последовал за мной.
За нашими спинами повисла гробовая тишина. Я был свободен. Но, черт возьми, что если слухи о моем аресте дойдут до Ольги? Надо их опередить!
Тем же вечером мы с Соколовым выехали в Екатеринбург. Мы неслись, загоняя лошадей так, что карета, казалось, вот-вот рассыплется на части, превратившись в облако щепок. Я молчал, глядя на проносящийся мимо унылый уральский пейзаж. Соколов, сидевший напротив, тоже не лез с разговорами, понимая, что сейчас мне нужно побыть одному. В голове у меня не было ни радости, ни облегчения. Там ковался холодный, тяжелый, как стальной рельс, вывод. Эта история с арестом — не случайность. Это предупреждение. Знак того, что мир всегда будет пытаться вцепиться в мое прошлое. И защиты от этого всего две: могила или такая безмерная власть, которая сама становится законом.
Когда мы влетели в Екатеринбург, я, не дожидаясь, пока экипаж полностью остановится, спрыгнул с подножки.
— Спасибо, ротмистр, — бросил я на ходу и ринулся в гостиницу, взлетая по скрипучей лестнице через две ступени. Сердце колотилось где-то в горле. Страх. Не за себя — за нее. За то, что она там пережила, одна, в этом номере, в полном неведении.
Дверь в номер распахнулась от удара моего плеча. Я ворвался внутрь, запыхавшийся, мокрый от пота и бешеной скачки, ожидая увидеть худшее — слезы, отчаяние, допросы.
Ольга стояла у окна. Она резко обернулась на шум, и при виде меня из ее груди вырвался короткий, сдавленный вскрик — смесь ужаса, облегчения и неверия.
В два шага я был рядом, сгреб ее в охапку. Она вцепилась в меня с такой силой, что, казалось, хотела врасти, стать частью, чтобы нас больше никогда не смогли разделить. Она дрожала всем телом.
— Живой… Владислав, живой… — шептала она, утыкаясь лицом мне в грудь.
— Все хорошо, Оленька. Все хорошо. Я приехал! — говорил я, гладя ее по волосам, по спине, чувствуя, как тепло ее тела возвращает меня к жизни.
Затем она взяла мою руку и медленно, очень бережно, прижала к своему животу.
— Я должна кое-что сказать тебе, — сказала она тихо, но так отчетливо, что каждое слово ударило мне в самое сердце. — Мы ждем ребенка, Владислав.
Воздух в комнате кончился.
Весь мир — с его железными дорогами, интригами, каторгой, золотом, со всем этим грохочущим и суетливым маскарадом — исчез. Пропал. Растворился. Я смотрел на ее лицо, потом на свою руку, лежащую на ее платье, под которой теперь билась не одна, а две самые важные для меня жизни.
Арест, допрос, унижение, смертельный риск — все это вдруг обрело новый, пронзительный, почти невыносимый смысл. Это было последнее предупреждение. Последний звонок перед тем, как на кон будет поставлено нечто неизмеримо большее, чем моя собственная жизнь.
Я медленно, как во сне, опустился на колени у ее кровати. Уткнулся лицом в ее колени, вдыхая знакомый, родной запах ее кожи. И именно сейчас, стоя на коленях, чувствуя хрупкое тепло ее тела, я понял, что отныне моя жизнь кардинально изменилась.
Все, что было раньше — риск, опасность, игра со смертью и судьбой, — все это касалось только меня. Моя жизнь, моя свобода. Но ребенок… Ребенок менял правила игры. Он отнимал у меня право на риск. Он превращал любую мою ошибку из личной трагедии в проклятие для него, еще не рожденного.
Встреча с Сакульским была случайностью. Уродливой, нелепой, но случайностью, от которой невозможно застраховаться. А что, если завтра на моем пути встретится другой? Третий? Я не могу запугать, подкупить или истребить всех призраков своего прошлого. Они всегда будут там, в тени, готовые выскочить в самый неподходящий момент и попытаться утащить меня обратно в ад.
И я с абсолютной, леденящей ясностью понял, что вся моя прежняя тактика — быть умнее, быстрее, хитрее — это путь в никуда. Это игра в русскую рулетку, где на кону теперь стоит не моя голова, а жизнь и судьба моего сына или дочери.
Нужно стать таким, чтобы их слова, даже самые правдивые, превращались в пыль. Стать такой величиной, таким явлением, чтобы любая попытка обвинить меня выглядела как лай моськи на слона. Нужна не просто защита. Нужно полное, абсолютное могущество, которое само по себе отменяет прошлое.
Надо стать натуральным Левиафаном, для которого рыбацкие лодчонки — не угроза, а лишь мелкая рябь на воде. Левиафан не боится удочек. Он сам — стихия, неумолимая поступь судьбы. Его не судят. С его пути бегут в страхе… или гибнут.
Глава 2
Глава 2
Я проснулся рано. Ольга еще спала, ее дыхание было ровным и безмятежным, и в этом утреннем покое она казалась очень хрупкой, почти невесомой. Осторожно высвободившись из ее теплых объятий, я подошел к окну.
Екатеринбург просыпался неохотно. Осенняя распутица на Урале, была в самом разгаре.
Я смотрел на эту бескрайнюю хлябь, и меня прошиб холодный пот. Я представил Ольгу в ее положении, в обычном тряском тарантасе, на тысячеверстном пути по Сибирскому тракту. Тряска, холод, убогие почтовые станции, где в щели дует ледяной ветер. Это был не просто дискомфорт. Это был смертельный риск.
Все, что было раньше — риск, опасность, игра со смертью, — все это касалось только меня. Моя жизнь, моя свобода. Но ребенок… Ребенок менял положение дел. Нужен был очень хороший экипаж, натуральная крепость на колесах. Вернее, учитывая предстоящую зиму — на полозьях.
Оставив Ольгу отдыхать под присмотром казаков, я отправился на Верх-Исетский завод. Не в дымные цеха, где я еще недавно искал решение топливного голода, а прямиком в контору управляющего.
Аристарх Степанович встретил меня с почтением.
— Аристарх Степанович, доброго утра. Дело срочное, личное, — без предисловий начал я. — Мне нужен лучший экипаж, какой только можно найти в Екатеринбурге. Не для щегольства. Для долгого и тяжелого пути. Закрытый, теплый, на самых надежных рессорах. Карета! Деньги — не вопрос.
Управляющий на мгновение задумался, потирая подбородок.
— Ваше высокоблагородие… — начал он почтительно. — Обычный экипаж вам не подойдет, раз дорога дальняя. Но есть одна… особая. У хозяина нашего, Саввы Иванович Яковлева. Дормеза — то есть карета для дальних путешествий, министерского класса. Он ее в Петербурге по случаю купил, да так почти и не ездит. Стоит в сарае без дела. Уж крепче той кареты во всем Уральском хребте не сыскать.
То, что нужно.
— Устройте мне встречу с Саввой Ивановичем.
Особняк Яковлева в центре города не кричал о богатстве — он им давил. Тяжелая, массивная мебель из карельской березы, тусклое золото на корешках книг, портреты предков в тяжелых рамах и глухое, мерное тиканье бронзовых часов на камине. Здесь все было основательным, вечным.