Первый человек. Страница 40
Однако это оказалось не так просто. Разумеется, газеты регулярно печатали объявления, где предлагались места рассыльных или помощников продавца. Мадам Берто, хозяйка молочной (в ее магазине, расположенном по соседству с парикмахерской, всегда стоял запах сливочного масла, не привычный для тех, кто всегда обходился растительным), читала их бабушке. Но всем требовались, как правило, юноши не моложе пятнадцати лет, и тут, чтобы соврать, нужно было большое бесстыдство – Жак выглядел маленьким даже для своих тринадцати. К тому же все стремились получить работника, который связал бы с их предприятием свою судьбу. Первые же наниматели, к которым бабушка (снарядившись по полной программе, включая и пресловутый платок) повела Жака, сочли его слишком юным или просто наотрез отказались брать человека на два месяца. «Значит, надо сказать, что ты у них останешься», – сказала бабушка. – «Но это же неправда!» – «Ничего. Тебе поверят». Но Жака не волновало, поверят ему или нет. Просто ему казалось, что такая ложь застрянет у него в горле. Конечно, он не раз врал дома, чтобы избежать наказания или прикарманить два франка, но чаще просто ради удовольствия наплести что-нибудь занятное или похвастаться. Но если с близкими ложь казалась ему мелким грешком, то с посторонними она была преступлением. Он смутно чувствовал, что тем, кого любишь, нельзя лгать в серьезных вещах, иначе невозможно будет дальше жить с ними и продолжать их любить. Предприниматели могли узнать о нем только то, что им скажут, и вранье в этом случае становилось настоящей ложью. «Пошли», – сказала бабушка, повязывая платок, когда мадам Берто сообщила ей однажды, что в скобяной лавке в районе Аги требуется служащий для сортировки товара. Лавка находилась на одном из подъемов, ведущих к центру города; июльское солнце накаляло узкую улицу, усиливая запах мочи и гудрона. Магазин располагался на первом этаже: он был темный и узкий, разделенный к тому же пополам длинным прилавком, где лежали образцы замков и разных железок, а вдоль стен тянулись ряды выдвижных ящичков с таинственными этикетками. У входа над прилавком возвышалась стальная кованая решетка с окошечком для кассира. Мечтательная краснолицая дама, сидевшая за кассой, предложила бабушке подняться в контору, на второй этаж. Деревянная лестница в глубине лавки привела их в длинную комнату точно такой же планировки, где пятеро или шестеро служащих, мужчин и женщин, сидели вокруг большого стола. Сбоку находилась дверь в кабинет патрона.
В кабинете нечем было дышать, хозяин сидел в одной рубашке с расстегнутым воротом [169] . Крохотное окошко за его спиной выходило во двор, куда солнце не проникало, хотя было два часа дня. Хозяин, низенький и толстый, страдал одышкой и сидел, заложив большие пальцы за широкие голубые подтяжки. Из полумрака, в котором трудно было разглядеть лицо, он хриплым задыхающимся голосом предложил бабушке сесть. Жак принюхивался к запаху металла, царившему здесь повсюду. Он решил, что неподвижность хозяина означает недоверие, и у него задрожали ноги при мысли о том, что придется лгать этому могущественному и грозному человеку. Но бабушка дрожать и не думала. Жаку скоро пятнадцать, пора становиться на ноги, надо браться за дело не откладывая. По мнению хозяина, на пятнадцать лет он не выглядел, впрочем, если мальчик не глуп… кстати, а есть у него свидетельство об окончании школы? Нет, у него стипендия. Какая стипендия? Для обучения в лицее. Так он учится в лицее? В каком классе? В третьем. И что же, он бросает лицей? Хозяин сидел по-прежнему неподвижно, но теперь можно было рассмотреть лицо: его круглые мутноватые глаза скользили от бабушки к внуку. Под его взглядом Жак содрогался от страха. «Да, – сказала бабушка, – Мы слишком нуждаемся». Патрон чуть заметно расслабился. «Жалко, – сказал он, – если мальчик способный. Но хорошего положения можно добиться и в коммерции». Путь к хорошему положению начинался, надо сказать, довольно скромно. Сто пятьдесят франков в месяц за восемь часов ежедневного присутствия. Жак может начать прямо завтра. «Вот видишь, – сказала бабушка. – Он поверил». – «А что я ему скажу, когда буду уходить?» – «Предоставь это мне». – «Хорошо», – ответил Жак, смирившись. Он смотрел на летнее небо и думал о запахе металла, о темной конторе, о том, что придется рано вставать и что каникулы, не успев начаться, уже закончились.
Два года подряд Жак летом работал. Сначала в скобяной лавке, потом у портового маклера. И каждый раз с дрожью ждал пятнадцатого сентября, когда ему предстояло объявить о своем уходе [170] .
Каникулы действительно закончились, хотя лето осталось таким же, как прежде, со своей обычной жарой и скукой. Но для Жака было потеряно то, что он больше всего любил, – небо, простор, гудение жары. Теперь он проводил дни не в желтом нищем квартале, а в центре, где дорогой цемент, заменявший здесь дешевую штукатурку, делал дома серыми, что выглядело внушительно, но уныло. В восемь часов, когда Жак переступал порог лавки, где пахло металлом и холодными стенами, свет для него угасал и небо исчезало. Он здоровался с кассиршей и поднимался на второй этаж в большую, плохо освещенную контору. За центральным столом для него места не было. Там сидел старый бухгалтер с усами, желтыми от самокруток, которые он целый день не выпускал изо рта, его помощник лет тридцати, наполовину лысый, с бычьим лицом и торсом, двое служащих помоложе (один, худой, темноволосый, мускулистый, с красивым правильным профилем, всегда приходил в мокрых, прилипших к телу рубашках, распространяя приятный запах моря: каждое утро, прежде чем похоронить себя на весь день в конторе, он ходил на мол купаться; второй был толстый и веселый, и ему стоило больших усилий держать в узде свой жизнелюбивый нрав) и, наконец, чем-то похожая на лошадь мадам Раслен, секретарша хозяина, довольно привлекательная в своих неизменно розовых летних платьях, смотревшая на весь белый свет суровым неприступным взглядом, – впятером они занимали весь стол, загромоздив его папками, бухгалтерскими книгами и пишущей машинкой. Для Жака поставили стул возле кабинета хозяина, и он сидел там в ожидании какого-нибудь дела: чаще всего ему поручали разложить счета или письма по ящичкам картотеки, расположенной по обе стороны от окна, – в первые дни Жаку нравилось выдвигать эти ящички и возиться с ними, нравился запах бумаги и клея, казавшийся ему восхитительным, пока не превратился для него навсегда в запах скуки, – или давали на проверку какие-нибудь подсчеты, и он проверял их, держа бумаги на коленях, а иногда помощник бухгалтера просил его «пройтись» вместе с ним по длинным колонкам цифр, и Жак, стоя рядом, добросовестно делал пометки против каждой цифры, пока тот читал их унылым полушепотом, чтобы не мешать остальным. Из окна видна была улица и дома напротив, но не было видно неба. Иногда, но не часто, Жака посылали за какими-нибудь конторскими принадлежностями в соседний писчебумажный магазин или на почту – отправить срочный перевод. Почтамт находился в двухстах метрах, на широком бульваре, тянувшемся от порта до верхних кварталов города. Здесь Жак вновь обретал простор и солнце. Сам почтамт помещался в огромной ротонде с тремя большими дверями и широким куполом, через который струился свет [171] . Однако, к несчастью, Жаку чаще всего поручали отправить корреспонденцию в конце рабочего дня, по дороге домой, и это было дополнительным мучением, потому что свет уже начинал бледнеть и приходилось бежать в сумерках на переполненную почту, стоять в очереди к окошечку, и все это только удлиняло его рабочий день. Практически все долгое лето сводилось для Жака к череде темных, тусклых дней, занятых скучными мелочами. «Нельзя болтаться без дела», – говорила бабушка. А у Жака было ощущение, что в этой конторе он как раз и болтается без дела. Он не отказывался работать, хотя ничто не могло ему заменить моря или поездок на Кубу. Но настоящей работой была для него, например, работа в бочарне, где требовалась сила, сноровка, четкие действия легких, но твердых рук, а потом налицо был результат этого труда – новая, ладная бочка без единого зазора, и рабочий мог на нее полюбоваться.