Когда багажник откроют. Страница 8



Опять, опять о птицах. О грачах, наверное… Я и обращался к вершинам деревьев… Но всё же скользнул взглядом по публике… Трое из бара стояли… мгновения мне хватило запечатлеть их в памяти… У седобородого борода сдвинулась набок, в квадратных очках с открытым ртом меня слушал, а сомневающийся… тот просто – глазам и ушам не верил…

«Чу! – кричат наши детки проворные. —
Прошлогодний охотник палит!»

Про гром, кому не понятно, – детям он напоминал о роковом выстреле.

Ты ласкал их, гостинцу им нашивал,
Ты на спрос отвечать не скучал.
У тебя порошку я попрашивал,
И всегда ты нескупо давал.

И про порошок – рискованно. Мне самому детям – в смысле десятиклассникам – приходилось объяснять, что порошок здесь не то, о чём они подумали, а уменьшительное от «пороха»; дети не верили, смеялись… А чего смеяться-то? Он же охотник. Чего смешного? Он и застрелился с помощью порошка этого…

А как хорошо, как задушевно – со звукописью: «У тебя порошку я попрашивал…»

Почивай же, дружок! Память вечная!
Не жива ль твоя бедная мать?

Всё! Глаза, не стесняясь, рукавом вытер (носового платка у меня при себе не было).

Или, может, зазноба сердечная
Будет таять, дружка поджидать?

Сказал:

– Простите.

И замолчал. Не мог больше, не мог.

Все молчали. И мне даже показалось (показалось только), что на улице Некрасова остановился транспорт.

Нельзя было долго молчать. Не минута же это молчания.

Я собрался. Мне так показалось. Я собрался продолжить. И тут же услышал тихий, жалобный вой.

Это я подвывал детишкам у гроба незнакомого самоубийцы.

И взрослым – убитым горем бабам и мужикам.

Горе было – ничьё персонально, не чьё-нибудь личное и точно уже – не моё. Но я понимал его – не мозгами – душой. Это было чистейшее, дистиллированное горе, ничем не замутнённое, как боль червяка, насаженного на крючок. Оно было чужим, чужим и всеобщим, ничьим и моим, горе горькое, абсолютное горе, оно пришло.

Ноги меня не держали – согнулись в коленях. Я пустился на землю, на холодный грунт. Схватив голову руками, раскачивался и выл. Моё я-со-стороны-третье мне кричало во мне, что не надо стесняться, поздно крепиться, делай что хочешь – вой и рыдай, вой и рыдай.

А другое моё я-со-стороны-не-знаю-какое-по-счету тихо вздыхало: ну вот… «скорую» вызовут… или милицию.

Но встал я не поэтому. Силы меня покинувшие, внезапно – совершенно внезапно вернулись. Я вскочил на ноги и только сейчас понял, что в эту минуту слабости не переставал декламировать. Что они поняли сквозь мои завывания и рыдания, трудно сказать, но по тексту должно было быть это:

Мы дойдём, повестим твою милую:
Может быть, и приедет любя,
И поплачет она над могилою,
И расскажем мы ей про тебя.

Сейчас, когда я снова стоял на ногах, голосу моему возвращалась твёрдость. Я снова овладевал собою. Да, я спешил – теперь без пауз, – лишь бы скорее, скорее всё это кончилось:

Почивай себе с миром, с любовию!
Почивай! Бог тебе судия,
Что обрызгал ты грешною кровию
Неповинные наши поля!
Кто дознает, какою кручиною
Надрывалося сердце твоё
Перед вольной твоею кончиною,
Перед тем, как спустил ты ружьё?..

Там было ещё восемь строк, но я не стал дочитывать. Хватит. Отошёл от микрофона, обогнул зрителей, встал сбоку от них по левую сторону. На них не смотрел, и они на меня, кажется, тоже. Аплодисментов не было.

– Друзья, – сказал ведущий, подойдя к микрофону, – трудно продолжать после такого выступления… но я должен пригласить… директора… музея…

Директор музея тоже начала с того, что трудно говорить после такого проникновенного выступления, но я уже её не слушал. Отступил назад, спиной, спиной и в сторону. Повернулся и, обойдя их всех со спины, пошел скорёхонько по саду – к выходу на улицу Некрасова. Мне казалось, я ухожу по-английски. Не совсем так: я уже выходил из Некрасовского сада, когда меня окликнула Виктория. Оглянулся. Она торопилась ко мне.

– Куда же вы? А это? – Протянула конверт.

Я быстро сложил его пополам и засунул в карман куртки.

– Знаете, – сказала Вика, – я потрясена… Никогда не слышала, чтобы…

Мне захотелось как-нибудь соврать, сказать, что у меня был трудный день, умерла любимая тёща, завтра усыплять собаку… Но вместо этого сказал:

– Ненавижу, – и повторил, – ненавижу, ненавижу Некрасова.

Вика хотела, наверное, возразить, а может, согласиться – не знаю.

– Пять тысяч, – сказала она, – пять тысяч шли за гробом поэта.

Я молчал. Она напомнила про фуршет.

Повернулся и пошёл прочь. Какой фуршет? Какой, к чёрту, фуршет? Один! И только один.

Сам и один – за всех отпетых и неотпетых.

Братья Коньковы

Сергею Коровину —

с грустной улыбкой

Когда вышел роман братьев Коньковых с причудливым названием «Рудокоп прислал поздравление», старшему брату Конькову исполнилось уже тридцать пять, а младшему брату Конькову – тридцать три года. У старшего брата Конькова было (и есть) имя Денис, Денис Александрович, а младшего брата зовут (и звали) Антон – Антон, соответственно, Александрович Коньков, но по именам (не говоря уже об отчествах) братья Коньковы известны только в самых узких, почти семейных кругах, а в обычных узких кругах их так называют: братья Коньковы.

«Братья Коньковы» – это бренд. Или просто – «бр. Коньковы»; это когда они попадают в обзорные перечисления, например: «…Иванов, Кувалдин, бр. Коньковы, Жуковский…»

Братьям Коньковым решительно повезло. Господь наделил их талантом. Более того: сколько бы ни говорили у нас, что нет у нас литературы, и сколько бы ни писали у нас, что у нас перестают издавать художественное, оба романа братьев Коньковых («Рудокоп…» – второй) вышли в престижном столичном издательстве.

Но и этого мало. Сколько бы у нас ни сокрушались, что умерла критика, оба романа братьев Коньковых были замечены и отмечены. Правда, замечены и отмечены, опять же, в узких кругах, но не настолько всё-таки узких, чтобы к лицу было братьям Коньковым жаловаться на игнорирование. Как-то сразу про братьев Коньковых решили, что попали в обойму… Иванов, Кувалдин, бр. Коньковы, Жуковский…

Строгий критик Юрий Кисловодский, один из немногих, кто подавал ещё голос по отдельным эксцессам родимой словесности, похвалил уже первый роман братьев Коньковых. От Кисловодского ждать были готовы, скорее, другого: у него репутация грозного правдолюбца, склонного к поножовщине, он никого не щадит, и надо же, понравился ему их первый роман – критик отмечал стилистику, образность, остроумие, смелость. Он был первый, кто компетентно писал о братьях Коньковых, да и последний почти (если исключить простые обзоры) – не потому что сказать о братьях Коньковых нечего было другим, а потому что других уже не находилось: литературная критика, как ни крутите, господа, действительно сходила на нет.

Второй роман братьев Коньковых Кисловодский тоже хвалил, но сдержанно, своеобразно. Читатели его статьи, стремительно распространённой по социальным сетям (назвать её рецензией было бы, пожалуй, неверно), могли заключить, что критик с прозаиками на короткой ноге и что дружат они едва ль не домами и что именно поэтому он не может скрывать правду: бр. Коньковы – не гении, и никогда ими не будут.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: