Ювелиръ. 1808. Саламандра (СИ). Страница 5
Последним пришел Воронцов.
Его визит не был светской любезностью. Он вошел без адъютантов, и его появление мгновенно изменило атмосферу. Элен, встретившись с ним взглядом, молча вышла.
Он не стал тратить время на расспросы о самочувствии. Поставив стул у изголовья, он сел и заговорил.
— Я не буду спрашивать, кто. Это мы выясним. Я хочу знать, как. Каждая мелочь, Григорий.
Это была анатомия последних секунд моей жизни. Методичное вскрытие воспоминаний.
— Ты спал. Что тебя разбудило?
— Тишина, — ответил я, с трудом фокусируя взгляд. — Неестественная тишина.
— Запах. Был чужой запах? Табак, водка, пот?
Я прикрыл глаза, пытаясь восстановить картину.
— Нет. Ничего.
— Он говорил что-нибудь? Был акцент?
— Молчал.
Воронцов делал короткие пометки в маленьком блокноте. Его вопросы были как уколы хирурга. Он искал почерк.
— Движения. Как он двигался?
— Экономно, — выдохнул я. — Не было лишних движений. Просто… сделал работу.
— Оружие. Ты почувствовал лезвие? Широкое или узкое?
Я снова вернулся в тот миг. Два глухих толчка. Ощущение, как что-то тонкое, граненое, с силой входит в тело.
— Узкое. Трехгранное, кажется. Стилет.
Воронцов поднял на меня глаза, и в его взгляде я увидел заинтересованность.
— Стилет… — повторил он тихо. — Не нож трактирного задиры. Оружие профессионала.
Он закрыл блокнот. Допрос был окончен. Я передал ему сырой материал для его аналитической машины. Он поднялся.
— Отдыхай, — сказал он тоном, не терпящим возражений. — Ты нужен нам живым. А я займусь крысами.
Алексей задал еще несколько вопросов и умолк. Он ушел так же бесшумно, как и появился.
Едва за Воронцовым закрылась дверь, тишина в комнате обрушилась на меня физически, как обвал в шахте. Разговоры, допросы, отчеты — все это было работой, представлением, требовавшим предельной концентрации. Я держался на остатках адреналина, на упрямстве человека, не желающего показывать свою слабость.
Силы оставили меня разом. До этого натянутое струной, тело обмякло. Мышцы превратились в вату, а голова стала тяжелой. Откинувшись на подушки, я закрыл глаза. Мир за пределами комнаты перестал существовать. Остался только я, темнота за веками и мерные удары собственного сердца, отсчитывающие секунды моей вымоленной жизни.
Именно в этой тишине, в этой пустоте, я снова вернулся к той мысли, что занозой сидела в сознании. К отсутствию. К звенящей пустоте там, где всегда был шум. Раньше я мог списать это на слабость. Но теперь, когда разум прояснился, я понимал, что это не временное затишье. Это — необратимое изменение.
Я даже мысленно окликнул его. «Ну что, парень, испугался?». Я кричал в пустой комнате, не слыша даже эха. Тишина.
Что же произошло? Мысли ворочались медленно, неохотно. Удар. Проникающее ранение. Чудовищная травма, кислородное голодание мозга. Организм оказался на грани полного системного коллапса. И когда это происходит, в ход вступают самые древние протоколы выживания.
Личность мальчика Григория, его страхи и воспоминания, его хрупкая, наложенная поверх моей, психическая структура — была балластом. Чужеродным, сложным, энергозатратным процессом. И в тот миг, когда система оказалась на грани краха, она сделала выбор. Она пожертвовала роскошью двойной личности ради спасения фундамента — физической оболочки. Организм отторг его, как инородное тело, направив всю энергию на одно — на регенерацию, на борьбу с неминуемой инфекцией.
Мальчик был принесен в жертву. Его тонкая, призрачная сущность сгорела в топке моего выживания, став топливом, которое позволило мне дотянуть до рассвета.
Вины я не чувствовал. Какой смысл винить себя в том, что сработал простейший биологический механизм? Я ведь не выбирал этот путь. Да и какая судьба ждала этого мальчишку без меня? Медленная, мучительная смерть в вонючей каморке Поликарпова. Я дал ему шанс, пусть и такой уродливый. Однако и облегчения не было. Грусть как по шумному, беспокойному, часто раздражающему соседу, который внезапно съехал, и теперь его пустая квартира за стеной давит на уши своей безжизненной тишиной. Я привык к нему.
Теперь абсолютно один.
Я — Анатолий Звягинцев, шестьдесят пять лет от роду, запертый в теле семнадцатилетнего юноши. С поврежденной, «битой» библиотекой знаний в голове. Со смертельными врагами, которые теперь знают, что я не просто диковинка, а угроза.
Я выжил.
Цена этого выживания — потеря последней связи с тем мальчиком, чью жизнь я занял. Теперь эта жизнь принадлежала мне безраздельно. И ответственность за нее — тоже. Я должен был прожить ее так, чтобы его жертва не была напрасной.
Я открыл глаза. В комнате было по-прежнему тихо. За окном начинался медленный, серый петербургский рассвет.
Новый день. Мой новый день.
Глава 3
Вместо привычного аромата духов Элен, воздух в спальне пропитался резким, запахом. Эта роскошная комната стала моим персональным лазаретом, где я выступал одновременно и главным пациентом, и главным инженером собственного спасения. Каждый вдох, даже самый осторожный, отзывался тупой, ноющей болью в левой стороне груди, напоминая о двух дырах в теле и о той призрачной грани, с которой меня стянули обратно. Я был чудовищно слаб. Тело превратилось в мешок с костями, налитый усталостью. Зато голова, впервые за долгое время, была кристально ясной.
Без стука отворилась дверь, впустив доктора Беверлея. В его движениях сквозила осторожность сапера, ступающего по минному полю, вытеснившая прежнюю триумфальную бодрость. Я едва сдержал смешок — такие движения отдаются болью. Поставив на столик свой неизменный врачебный набор, он с какой-то брезгливой методичностью, принялся за ритуал, ставший за эти дни нашей общей пыткой.
— Таз с горячей водой, — бросил он служанке, не глядя. — И щетку. И мыло.
На его лице застыло выражение мученика, вынужденного потакать прихотям безумца. Он с показной яростью драил руки, скребя кожу докрасна. Его профессиональная гордость была растоптана. Он по указке какого-то мальчишки кипятил бинты и полоскал раны соленой водой, словно деревенская знахарка.
Единственным его утешением и оружием стал толстый кожаный журнал. Пока служанка несла дымящиеся в тазу полотняные бинты, Беверлей раскрыл его на столике, обмакнул перо в чернильницу и принялся скрипеть, занося свои наблюдения.
— День третий, — бормотал он себе под нос, но достаточно громко для меня. — Пациент в сознании. Температура не повышена. Пульс ровный, хотя и слаб. Признаков «laudable pus», доброго гноя, не наблюдается. Раны, вопреки всем канонам, остаются чистыми, края не опухшие. Весьма странно…
Слово «странно» он произнес с таким выражением, будто описывал двухголового теленка. Происходящее не укладывалось в его картину мира. Он ждал катастрофы, предсказывал ее, кажется, даже жаждал, чтобы доказать свою правоту. А катастрофа, вопреки всему, не наступала.
— Перевязка, — скомандовал он, откладывая перо.
Подойдя ко мне, он осторожно двумя пальцами снял влажную повязку. Я вцепился в простыню, готовясь к неизбежной вспышке боли. Склонившись над моей грудью, он не мог скрыть взгляда, в котором смешались профессиональное любопытство и суеверный страх.
— Невероятно, — выдохнул он, забыв о своей роли скептика. — Ни малейшего воспаления. Ни отека. Края стягиваются. Заживление идет так, словно… словно рана и не была смертельной.
Голос его дрогнул от изумления ученого, столкнувшегося с необъяснимым феноменом. Пальцы двигались медленно, почти с благоговением, когда он осторожно коснулся кожи вокруг разреза и проверил дренажную трубку, выведенную из моей груди. Он изучал, а не лечил.
И тут его взгляд зацепился за сам дренаж — за стеклянную банку, куда по гусиному перу медленно, капля за каплей, стекала темная жидкость из моей грудной клетки. Он нахмурился.