Пацанская любовь. Зареченские (СИ). Страница 13

— Я ж тебе говорил, Катя… — он затушил сигарету в тарелке, не глядя, и встал. — Мне не надо орать, чтобы ты поняла. Не надо кулаком махать. Я — не дурак. Я вижу. И знаешь, что еще?

Он шагнул ко мне. Близко. Впритык. От него пахло сигаретами, перегаром, холодом. Он смотрел, как будто в лоб стреляет. Тихо. Без шума.

— Он тебя уже потрахал. Глазами. Тональником ты не сотрешь. У тебя в зрачках это написано. Я ж твою рожу знаю, Катя. Ты у меня дома, подо мной — глаза в пол, рот закрыт. А там — ты жила. Жила, сука. А теперь слушай сюда…

Он наклонился к самому уху. Я почувствовала, как мурашки побежали по позвоночнику вниз.

— Ты еще раз к нему пойдешь — я его на колени поставлю. Не перед тобой. Перед матерью. Прям на кладбище. Чтобы понял, откуда ноги растут. И ты меня знаешь, Катя. Я это сделаю.

Я побледнела. Отступила. Он выпрямился. И в этом молчании было все. Я вылетела из кухни. Как из камеры. И только тогда вдохнула. Слишком поздно. Он знал. Он все знал.

Леха

Я лежал в этом вонючем сарае, на грязном матрасе, как сраный пес, которого подстрелили и затащили в подвал. Рука горела, бинт уже начал промокать, но мне было похуй. Я не чувствовал ни боли, ни крови — все сдуло вместе с ее запахом, как только она вылетела отсюда, будто в ней горел дом, а я — тот, кто поджег.

Катя. Бля, Катя. Я не знал, как так получилось, что из всех телок, которые мне глазки строили, юбки задирали, губы кусали, именно она попала под кожу, как заноза, как ржавый гвоздь в ступню. Училка. Старше. Замужем. Холодная, как зима. Но я видел, как дрожали у нее пальцы, когда бинтовала плечо. Как глаза щемили, когда я дышал рядом. Как губы ее дрогнули, когда я сказал про него. Значит, задел. Значит, не мимо. А как смотрела, когда я сказал, что сломаю кости — так не смотрят на ученика. Так смотрят на того, кому веришь, даже если страшно. А она боялась. Меня — нет. Себя. Своего страха. Своего желания. Своей жизни. И, может, не жизни, а того, что все давно умерло, и только я — как электрошок, чтобы сердце сдернулось. Я вспоминал, как ее волосы пахли — не духами, а домом. Теплом. Тем, чего у меня никогда не было. Как она тряслась, но осталась. Как потянулась за водкой. Как выбежала. И мне не надо было трахаться с ней, чтобы знать, что я уже внутри. Что я у нее под ребрами, под кожей, между сжатыми ног. А она во мне — уже, давно, глубже, чем хочется признать. Я угорал. От злости. От нежности. От того, как меня клинило. Хотел трахнуть? Хотел. Но не ради тела. Ради власти? Нет. Ради тишины. Ради того, чтобы она выдохнула возле меня, а не возле него, этого ублюдка в форме. Я знал, он ее ломает. Бьет. Я видел этот взгляд у матерей пацанов с района — когда ты живой, но каждый вечер умираешь по чуть-чуть. А она… она пришла. Не в больницу, не к подруге. Ко мне. В сарай. Где пацаны дохнут, где крысы бегают, где стены холодные. И вот теперь она убежала. Но я знаю — вернется. Даже если не ногами — глазами. Сердцем. Страхом.

* * *

Сидели у гаражей, как обычно. Курили, залипали в серое небо, будто ждали от него чего-то — ответа, чуда, смерти, плевать. Асфальт еще сырой от ночного дождя, бычки под ногами в лужах плавали, как дохлые воспоминания. Шурка рядом, капюшон на голове, затягивается жадно, будто через дым выдыхает злость. Рыжий ржет над чем-то, но в голосе дрожь, он вчера, когда нас подрезали, чуть в штаны не наложил. Костян матерится сквозь зубы, руки трясет, как будто все еще кого-то душит. А я молчу. Смотрю в сторону, плечо тянет, ноет под повязкой, и каждый раз, как пульс отдает в кость — вижу ее пальцы, тонкие, дрожащие, как она бинт мотала, как дыхание сбивалось. Я стряхнул, будто вытряхивал ее из головы. Не время.

— Ты где был вчера, Гром? — Шурка наконец выдал. — Мы там чуть в землю не легли, а ты исчез, как призрак. Мы ж думали, тебя унесли нахер.

Я затянулся, медленно выдохнул. Спокойно, не дергаясь. Все давно решил, что говорить.

— В подворотне зацепили. По плечу срезали. Я отскочил, отлег их. Потом спрятался в сарае у рынка. Зашился там. Сам.

Костян хрюкнул.

— Сам? Бля, ты как Рэмбо, нахуй.

— Без понтов. Просто не хотел, чтоб кто видел. Там крови было — ебнешься.

Рыжий затих, затянулся, глянул искоса.

— Сарай… это у нас где? Там, где гаражи старые?

— Там, — соврал. — За третьим рядом, где раньше киоск ссучий стоял.

Про Катю — ни звука. Ни намека. Ее запах, ее глаза, ее голос — все запихал внутрь, глубже, туда, где никто не доберется. Пацанам про такое не рассказывают. Это не их тема. Это мое. Личное. Грязное. Слишком настоящее, чтоб обсуждать.

— Ладно, — Шурка сплюнул. — Хер с ним, что было, то прошло. Но за вчерашнее надо отвечать. Эти петухи с Севера совсем охуели. Вчетвером на нас четверых, с ножами — это уже не драка, это засада.

— Они думали, что нас меньше, — буркнул Рыжий. — Хотели срубить тихо, по-тихому, по-крысиному.

Я сжал кулак. Боль в плече отозвалась, как напоминание.

— Они хотели оставить послание, — выдохнул я. — Так вот… мы его получили. Теперь наша очередь писать.

— Писать кровью, — Шурка оскалился.

— Слов нет, — кивнул я. — Будем действовать.

Костян приподнялся, губы сжал.

— Накидывай план, Гром. Ты у нас голова.

Я затушил бычок об стену, бросил под ноги. В груди кипело. Не только из-за "Северных". Из-за всего. Из-за нее. Из-за боли. Из-за того, что мир — не ровный, а треснувший, как бетон под сапогами.

— Сегодня ночью. Подкараулим их у проходной. Они всегда после тренировки через овраг возвращаются. Трое. Иногда четверо. С ножами. Значит, мы с дубинами. По-тихому. Без лишнего шума. Без базара. Вышли — и исчезли.

— А если копы? — шепнул Рыжий.

— Если копы — свалим. А если мент… — я сжал челюсть. — Если мент — у нас своих хватает. Один больше — один меньше.

Пацаны молчали. Но в глазах у всех горело. Все, что надо, — уже решено. Отвечать будут. Не завтра. Сегодня. За каждую каплю нашей крови. За каждый наш шрам. За мое плечо.

Мы стояли у подстанции, солнце уже клонилось, воздух будто подкопчен — пыль, гарь, жар от асфальта. Все злые, потные, голодные до движухи. Шурка ковыряет пальцем в ржавом заборе, Рыжий что-то жует, Костян утирает лоб и бухтит.

— Пешком, значит, до хуя верст? — огрызается он. — Пока дойдем, ноги сотрутся в пыль, а «северные» уже в карты играть с ментами будут.

— И кто, блядь, сказал, что мы пешком пойдем? — кидаю я, — у нас че, ногти золотые?

— Или, может, мэр района подгонит нам «Волгу» с флажками?

Все переглянулись. А потом, как по команде, поворачиваем головы в одну сторону. Она там стоит. Как богиня из Таганрога. Красная "шестерка", немного уставшая, но бодрая, ровная, с характером. Бампер кривой, но фары смотрят дерзко. У магазика припаркована, немного в стороне. И самое главное — без сигналки. Хозяина не видно, возможно, ушел с концами. Или просто тупой.

Никто не сказал ни слова. Шурка первым двинулся, как будто его туда магнитом потянуло. Плавно, будто просто мимо шел. Мы за ним — не спеша, как будто воздух нюхаем. Без лишней суеты. Рыжий слева, я чуть сзади, Костян палит углы.

Шурка подкатил к ней как будто просто присел шнурки завязать, а сам уже глазами сигналку считывает. Рыжий с Шуркой курят по бокам, палят, чтоб ни один прохожий не мозолил. Я с боку, у стены, смотрю на все это как режиссер фильма, только без камеры — все по-настоящему, без дублей.

— Все, пацаны, сигналка говно, — тихо бросает Сашка и щелкает замок, как будто себе на память. — В залет пошли, как по маслу.

— Красавчик, — Костян усмехается, — а говорил, руки кривые.

— Я ща тебе в ухо щелкну, кривой ты, — бурчит он.

Рыжий наклоняется, пальцами скользит по замку, хмыкает. Легкий щелчок, будто это не «шестерка», а консервная банка с тушенкой. И все — дверь откинулась сама. Открыта. Как сердце хорошей шлюхи — без охраны.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: