Оставь надежду... или душу. Страница 20
Еще из отрядника вместе со слюной разбрызгивалось, что он всякого научит Родину любить, но Слепухин скорее узнавал про Родину, чем слышал, потому что сам ухнул вдруг куда-то, зажмурившись в ужасе, — сердце захолонуло, но тут же удалось Слепухину встать в распор, утвердившись ногами в чем-то плотном…
Он разлепил глаза, сразу сморщившись от невероятной противности увиденного.
Торчал он в какой-то синеватой, чуть прозрачной трубе. Скорее даже не трубе, а внутри шланга, в кишке какой-то, упруго подающейся под ногами. По стенкам скатывалась густая слизь, мешающая оглядеться, но постепенно Слепухин с омерзением осознавал свое положение. Со всех сторон змеились в переплетениях и соединениях такие же кишки и по ним проталкивались или медленно проплывали соседи по бараку, какие-то еле вспоминаемые знакомые, вон исчез в изгибе давний спутник по этапу — как его звать? — не вспомнить теперь… Все это извивающееся переплетение пульсировало, подрагивало, где-то сжимаясь и облепляя синюшных людей, где-то расширяясь временно, чтобы тут же дернуться в зажим. Люди тоже вели себя по-разному: большинство безучастно — куда их тянет, тащит, волочит? — дела им нет, некоторые взбрыкивали, пытаясь ослабить захват, кое-кто пробивался сам, иногда и карабкаясь встречно оплывающей вокруг слизи.
Слепухин углядел, что недалеко совсем извив, держащий его, примыкает к соседнему и в месте смыкания соединяется с ним. Если поднажать — можно будет нырнуть в другое ответвление этого кошмарного лабиринта, а там уже, чуть повыше, угнездился в тупиковом расширении Жук и вроде бы в его затишном месте можно отдышаться.
Чуть ослабив упор, Слепухин потихонечку принялся соскальзывать к нужному месту, однако, там уж пришлось попотеть, покрутиться, утыкаясь во вздрагивающие стенки по-паучьи: и руками, и спиной, и головой даже. Жук с интересом глядел на торкающегося к нему Слепухина, но руку не протягивал, не помогал, подвинулся только слегка, давая место. Весь этот аппендицитный тупичок ходил ходуном, пока Слепухин пристраивался, и все время Жук недовольно ворчал, опасливо оглядываясь, не рухнет ли обвально его убежище.
— Дополз наконец? — фыркнул он. — Экий ты, паря, неловкий.
— Похоже, мы и вправду в заднице все.
— В заднице — не в заднице, а и ее не миновать, — хмыкнул Жук, — другого выхода отсюда нету.
— Но ты же вон как-то пристроился и, вроде, неплохо.
— Ты прикидывай, прикидывай одно к другому… Отсюда выйти или дерьмом, или вместе с дерьмом — не иначе… Будешь упираться — волоком протянут, но через ту же задницу. Так что — лучше самому, а не волоком, но и не тыкаться по-козлячьи попервей всех в дерьмо. Где поддаться, где чуть стороной, где чуточку упереться — тут вроде стены кругом, но и стены чуток из резины, местами гибкие — вот и расширил себе уголочек, вздохнул посвободнее…
— Так все одно же, говоришь, с дерьмом смешают.
— Дерьмо — оно тоже разное: чистеньким не останешься, но и вонючкой совсем становиться незачем. Ты погляди вон на Долото — он хоть и умный, а дурак: упирается во все стороны сразу, расширяет вокруг себя посвободнее, что сил есть, а того не видит, что здесь расширил, а в другом месте совсем узко стало; торчит костью в глотке, упирается, а ведь так вот со всех сторон не удержишь, не раздвинешь, чуть слабинку дашь где и — сомнет. А надобно и дерьмом немного прикинуться, и свое отстоять, и другим совсем худого не сделать… К месту надобно определиться своему, главное тут — место свое.
Слепухин вполуха слушал негромкий разговор, сползающий к нему со второго яруса.
Все-таки сволочь этот Жук. Вцепился по своему обыкновению в свеженького этапника и крутит: выкрутит себе все, что можно с него, выудит фофан, ботинки нулевые, еще для какой выгоды попасет и отвалит напрочь. И попадаются же олухи на одну приманку: землячок! — в хрен бы не грохотал землячок такой — от Карпат и до Урала у него все землячки.
— Лучшие места тут у стенки, причем в том проходе эти места лучше, чем в этом, видал — там даже не пальмы в конце прохода, а обычные шконки? Под стенкой самой — места для авторитетов. В нашем проходняке под телеком авторитетные места, но чуть похуже. Дальше к дверям пальмы мужиков — тут уже что наш проход, что тот — без разницы. Еще дальше — места козлячьи и для новичков, потом — черти, а в конце у дверей самых в том проходняке — петушатник.
— Это я знаю.
— Вот и прикидывай. Нижние места лучше верхних, но лучше вверху поглужбе, чем внизу к дверям: так здесь и движутся — на лучшие места или на худшие, поднимаются или опускаются… Я те сразу по человеку скажу — на каком он месте, да и любой определит. Какое место — такое и отношение. Я вот на самом спокойном, еще бы вниз перебраться, и все, дальше уже слишком на виду, тут тебя и начнут выкручивать, начнут кровь пить…
— Так начальник же говорил, и этот, как его… завхоз, что места они определяют.
— Ты их слушай, да не всему сразу верь. Охота отряднику всем этим заниматься — тут почти двести человек, уследи где кто, попробуй — один на киче, другой в БУРе, кого-то на этап уперли… а завхоз — козел, и этим все сказано. Разрешение-то он разрешает, но и к Квадрату прислушается и еще к кому… его дело козлячье: на кого нажмет, а кому и уступит…
— А этот Долото, он же на авторитетном, под телеком сразу, что же ты его дураком?..
— Да нет, вообще-то он умный, он здесь за сопротивление ментам…
— Это 191-я?
— Она. Так и здесь во все встревает и всему наперекор, не образумило его, все правду ищет… Ну и вцепились в него, и пошло… Статья-то его почетная, и сам путевый — его здесь и поддержали, да и послушать его интересно, и помочь может — в суд написать, еще куда… Но нас тут из-за него зажали без продыху: который месяц барак без ларька совсем, а в бригаде его — так и без передач и свиданок сидели, а как кто с ним поговорит — на кичу бросают — мыши ведь вокруг, что увидят, сразу пошуршали, кто к куму, кто к отряднику… Так и отвадили от него всех, если кому что надо — тайком, а чтобы разговор какой общий или открыто с ним — никто не решается. В общем, держится сам по себе, отбивается, чуток помогают ему, ну а больше — тишком в яму подталкивают, от себя подальше… Вот и получается — дурак…
Слепухин ногой саданул в железные полосы над собой.
— Ты там, Жук, следи за базаром, а то я метлу твою укорочу.
Жук свесил вниз свое нездоровое лицо, выщербленное лиловыми пятнами и сейчас вот все в складочках любезной улыбки. Ишь, истаскало его, а ведь они со Слепухиным ровесники.
— А я что? Я — ничего, вот молодого учу уму-разуму…
— Сам наберись сначала, — Слепухин вытащил из кармана телогрейки пачку сигарет. — Проказа ушел?
— Умотал, так что закуривай безбоязненно, — и просительно, — угостил бы, а? Ни крошки табака!
— Ты что, здесь дымить будешь? — протянул сигарету Слепухин.
— Да я разве без понятия — я свое место знаю.
— Вот и глохните там — развели базар.
Слепухин задымил, стараясь особо не вылезать из теплого угретого места, чтобы рука только с сигаретой снаружи. Жук наверху забормотал потише.
— У тебя вроде карамельки с этапа были. Угостил бы землячка, а?
— Да совсем чуток осталось.
— Ну и чего их беречь? На весь срок не растянешь, давай подзаправимся глюкозкой.
— Сейчас.
Пальма заколыхалась, выпихивая уцепленного Жуком дурика. С виду здоровяк, не сопливец зеленый, а вот же, прошлись по ушам — и готов, потянулся на участливый голос. А какое же тут участие? Для выгоды только, и что самое противное — выгода-то мелочь самая крохотная, но когда всего в обрез, и мелочь — богатство. Так копошимся тут друг на друге, выхватываем свои крошечки, выкручиваем себе карамельку… Господи! что же Ты вытворяешь?
Не уследил Слепухин, накатило на него, заморочило, обессилило, смыло и унесло все желания, сделало все зряшным, не стоящим ни сил, ни жизни самой. И ничего не случилось, но изменилось что-то, искривилось чуточку… А может, не искривилось, а, наоборот, прояснилось все, виднее, слышнее стало? Вот ведь Жук как простенько об местах этих разобъяснил, а за этим простеньким — борьба, такие напряжения и страсти — Шекспиру впору… и для чего все? какой смысл в этом копошении, если сверху на всех одна сила давит, ломает хребет, да так, что смешно на копошение это смотреть? как мураши под подошвой… а если еще внимательней, так и шебуршания эти, и движения, и страсти за место устроены теми же, кто хребты ломает, но и сами они, сами — чего тужатся? чего мельтешат? сверху всего — пресс помощнее, единой косой выкашивает… зачем же это?.. что же мучается так долго вот он, Слепухин, маленький под всеми этими подошвами? маленький и одинокий, никому не нужный… Вот это и есть главное: никто никому на самом деле не нужен. Притворяются, себя обманывают, других, играют в эти игры, тянутся к участливому и ловят на участии, а внутри холодок: никто никому не нужен, выкручивают карамельку — ею и утешаются.