Другой мужчина и другие романы и рассказы. Страница 28
7
Позднее он вспоминал, что его падение началось в этот день и в этом месте. С этого момента он уже был падающим – как на картине Макса Бекмана, которую он видел в квартире президента строительного консорциума. Он падал вниз головой, беспомощный, несмотря на всю силу мускулистого тела и несмотря на мощно выброшенные, как для плавания, руки и ноги. Он падал среди горящих домов, среди его горящих домов, тех, которые он строил, и тех, в которых он жил. Он падал в окружении птиц, которые его освистывали, ангелов, которые могли бы его спасти, но не спасали, лодок, которые устойчиво плыли в небе, как мог бы и он устойчиво плыть в небе, если бы не влетел в эти дома.
Он возвратился и продолжил прежнюю жизнь. Свою берлинскую жизнь с семьей, бюро и друзьями, для которых он был мужем Ютты, отцом троих детей, архитектором и художником-любителем. С этими друзьями и с их семьями он давно был связан, они ездили вместе в отпуск, переживали семейные кризисы, делили заботы о детях. Среди них он чувствовал себя как рыба в воде, когда каждый может во всем довериться каждому, хотя лучше, чтобы до этого не доходило, и когда все владеют совместным богатством воспоминаний, анекдотов и шуток. С гамбургскими друзьями все было иначе. Хотя не столь многочисленные, как в Берлине, друзья водились у него и там, с ними его свела не профессия, а Вероника; некоторые имели детей, но в большинстве они были бессемейные. Для них он был художник, с которым у Вероники договор и от которого у нее ребенок; этот художник был приятен в общении, но у него была еще другая жизнь, и из нее он вторгся в их мир в конечном счете как чужак. С лучшей подругой Вероники, работавшей детским врачом, у него установились теплые, доверительные отношения, но и тут были недомолвки из-за его другой жизни. Иной, но по-другому, была его вторая берлинская жизнь. Как и сама Хельга, ее друзья были почти на двадцать лет моложе его, они еще завершали учебу или входили в профессию, их мир еще не был выстроен, они готовы были принять многое, в том числе и «папика» Хельги, человека разностороннего, щедрого, готового дружески и разумно посоветовать, как начать свое дело или выбрать квартиру. Они бывали довольны, когда Хельга приводила его с собой или когда собирались у нее и он был в числе приглашенных. Но его контакты с ними были поверхностными, какими, по-видимому, они были и среди них самих.
Несмотря на эту поверхностность и его дистанцированность от гамбургских, да и – если уж быть честным – от старых берлинских друзей, общение с ними всеми как-то напрягало. Он не понимал почему; еще летом ему это было легко. Но теперь у него было такое чувство, словно он должен каждый раз заново выдумывать Томаса Хельги, или Вероники, или Ютты, Томаса-архитектора и Томаса-художника, Томаса – отца троих выросших детей и Томаса – отца годовалого ребенка, которому он почти годился в Томасы-деды. Иногда он боялся, что не сумеет достаточно быстро и полностью переключиться и заявится в Гамбург еще берлинским Томасом или к Хельге – Томасом Ютты. После того как одному из друзей Вероники в поздний и пьяный час утомительного дня он принялся развивать свои воззрения на жизнь в Нью-Йорке немецкой семьи с детьми школьного возраста, а с супружеской парой, с которой он и Ютта были дружны с давних пор, затеял обстоятельный разговор о трудностях галеристок, в одиночку воспитывающих детей, он стал осторожнее с алкоголем. Он приучил себя при переходе из одной жизни в другую концентрироваться, как перед переговорами с деловыми людьми, освобождать голову от всего и допускать в нее только непосредственно необходимое. Но и это напрягало.
Напряженнее стали и сны. Во сне он в самом деле теперь видел себя жонглирующим, но не кольцами, а тарелками, собирая их, как китайские жонглеры, стопкой на шесте, – или ножами, или горящими факелами. Вначале все шло хорошо, но потом количество тарелок, ножей или факелов возрастало настолько, что он уже не мог с ними управиться. Погребенный под ними, он просыпался в холодном поту. Порой ему удавалось поспать лишь несколько часов.
Однажды в утреннем поезде Гамбург—Берлин он разговорился с попутчиком. Тот оказался представителем компании, производившей жалюзи, и рассказывал о домашних и офисных, деревянных и пластиковых, солнцезащитных и шумопоглощающих моделях, об изобретении жалюзи и их превосходстве над шторами, о своих поездках и о своей семье. Это была незначащая, забавная и приятная беседа. Долгое время Томас только слушал. Когда же последовали вопросы к нему: откуда, куда, профессия, семья и жизненные обстоятельства, – он услышал, как рассказывает о своем предприятии в Цвиккау, о чертежных принадлежностях, которые он выпускает, о проблемах, связанных с переходом от работы за кульманом к работе за компьютером, о борьбе его семьи за предприятие в пятидесятые годы и после Объединения. Он рассказывал о своем доме у реки, о своей жене, прикованной к инвалидному креслу, и о своих четырех дочерях. В данный момент он возвращается из Гамбурга, где закупал сандаловое дерево и кедр для новой серии карандашей повышенной ценовой категории. О, за деревом для карандашей ему случалось доезжать до Бразилии и Бирмы.
8
Он решил связь с Вероникой прекратить. Каждый раз он приезжал в Гамбург с твердым намерением: вечером, когда дочь уже будет в постели, а они с Вероникой будут сидеть за столом в кухне, сказать ей, что он хочет вернуться к Ютте, сказать, что он, разумеется, всегда, когда она только захочет, готов обсуждать алименты, контакты с дочерью и продажу его картин, – сказать и спокойно уйти. Но когда они сидели вечером за столом в кухне, Вероника была так счастлива этим днем, прожитым с ним, что слова не шли у него с языка. Если же она была несчастна, он тем более не мог говорить, потому что не хотел сделать ее еще несчастнее. И он откладывал разговор до утра. Но утро принадлежало дочери.
Он сказал себе все, что можно сказать в подобной ситуации. Что речь идет просто о выходе из положения, которое стало невыносимым. Что он – если в самом деле не хочет остаться с Вероникой – не должен и ее удерживать, должен отпустить ее и дать ей жить своей жизнью. Что ужасный конец лучше, чем ужас без конца. Или, может быть, он все-таки хочет остаться с ней? Нет, и душой и телом он уже далеко от нее, он не может с ней остаться, и он не хочет снова к ней возвращаться. Нет, не было ничего, буквально ничего, чем он мог бы оправдать свою неспособность поговорить с ней. Он чувствовал эту неспособность физически, словно его губы, язык и голосовые связки не подчинялись ему, когда он хотел говорить, как парализованная рука не подчиняется приказу подняться и двигаться. Но его губы, язык и связки не были парализованы. И, сидя в поезде на Берлин, он испытывал стыд.
Тогда он решил перед более трудным делом сделать то, что полегче, потренироваться для тяжелого на легком и вначале прекратить связь с Хельгой. С ней он смог говорить. Он объяснил ей, что хочет вернуться к своей жене и семье. И что хотя из их амбициозных совместных планов ничего не выйдет, он охотно останется ее другом и будет рад дружески ей помогать. Разве им не было хорошо вместе? Так почему бы им и не расстаться хорошо?
Хельга внимательно выслушала его. Он закончил, и она подняла на него взгляд. У нее были большие глаза, и они были влажны, они были полны слез, слезы скатывались по щекам и падали на юбку. Потом она с рыданиями бросилась в его объятия; он держал ее, чувствовал ее податливое тело, хотел говорить и утешать, но она замотала головой и прижалась губами к его губам. На следующее утро за завтраком она рассказала ему о своей новой идее для стоматологической клиники. Прокатит?
С Юттой он даже и не пытался говорить. Однажды вечером, сидя напротив нее, он представил себе, что́ ей скажет, как она будет реагировать и как он будет спускать флаг. Да, и в разговоре с Юттой он тоже вскоре спустит флаг и будет рад, если сможет снова с ней помириться и она его в конце концов обнимет. Как жалки и тщетны его решения, как смешно он тычется во все углы – его начал душить смех, он не мог остановиться, он смеялся истерически, и наконец Ютта, не придумав ничего лучше, дала ему две оплеухи, которые и привели его в чувство.