Во тьме окаянной. Страница 47
Аника перекрестил Шешукова и небрежно ответил:
– И тебе, раб Божий, мир…
Кромешник застыл в нерешительности, неловко теребя в руках шапку. Наконец, собравшись духом, нагло, почти развязано сказал:
– Я ведь холоп твой беглый, Офонька Шешуков. Что на это скажешь?
– Значит, сам сыскался, – безразлично заметил Аника. – Воля твоя…
– Ан, нет! – зло расхохотался Офонька. – Топерича посланцем заделался… Одного царя над собой знаю!
– Значит, царевым холопом стал? – кивнул головой Строганов. – Ступай с миром…
Взбесившись, Офонька подбежал к Анике и заорал ему в лицо:
– Мне твоего разрешения не надобно! Разумеешь? Такое нынче время. Коли сумел кто из холопов выбиться, то сам, и благодарить за то некого. Понимаешь? Я, как сорвавшийся с привязи пес, ухватил у судьбы свой кусок воли! И за него любому глотку перегрызу!
– Да разве это людская воля? – удивился Аника. Он с презрением посмотрел на суетящегося подле него холопа и отвернулся к меркнущему в осенних сумерках окну. – Разве что собачья…
Лицо Шешукова исказилось в надменной ухмылке, он оглянулся и, увидав, что дверь наглухо заперта, шепнул Строганову на ухо:
– Я вот тебя сейчас придушу малехо, да опосля воздуху глотнуть дам, – Офонька выдернул из-под Аники большую подушку, – так ты сам ощенившейся сукой скулить станешь! За глоток воздуха руки лизать будешь!
Он повалил непротивящегося старика навзничь и, накрывая лицо подушкой, навалился на нее всем телом:
– Како, смертоборец Аника? Не усрался?
Затем откинул подушку и с удовольствием поглядел на налившееся кровью лицо, на вздувшиеся, распухшие вены, на красные слезящиеся глаза.
– Облобызаешь десницу, пощажу. Или не должны монахи смиряться перед царевыми людьми? Разве не сказано, что всякая власть Богом назначена и Богу угодна? Целуй руку, собиратель говна, и жив будешь!
Офонька повторил свое условие еще и еще раз, а затем, разъяренный молчанием Аники, со всей силы ударил наотмашь по лицу старика.
– Смиряйся, блаженный мученик Иоасаф. Не моя, а высшая длань сокрушает гордыню! Я лишь святую волю выполняю. Не в Писании ли сказано, что гордого очами и надменного сердцем не потерплю?!
Кромешник снова надвинул подушку на лицо Аники и, видя, как судорожно задергались руки старика, принялся весело приговаривать детскую считалку:
Сняв подушку, Офонька торжествующе посмотрел на притихшего Строганова:
– Ей-ей, усрался блаженный!
Смеясь, толкнул старика в бок и с ужасом понял, что Аника мертв.
Озираясь по сторонам, Офонька бросился к выходу, запнулся за порог, упал и, сбивая вставшего на пути старого Луку, кинулся из хором прочь… И дальше, уже за пределами двора, неистово хлестал коня, спеша вперед страшного известия проскочить городские ворота, вырваться из ставшего ловушкой Сольвычегодска.
Теперь Офонька жаждал лишь одного: скрыться, исчезнуть, кануть и раствориться в необъятных лесных просторах, только для того, чтобы выжить…
Глава 30
Гуляй, душа одинокая…
С наступлением осени, устав промышлять по строгановским починкам да вогульским становищам, Василько засобирался на Волгу, зазывая с собой Кузьму и Фрола. День-деньской рассказывал небывальщины о славном житье казацком, сытом и пьяном зимовье, несметных деньгах, которые сами собой сыплются без счета.
– На Волге, братцы, хлеба вольготные, казакам, почитай, сам царь кланяется, за свой покой щедрою казною, одежею да зелейным припасом жалует щедро. А вот нам ни царь, ни бояре не указчики! По своим, Богом установленным правилам судим да рядим.
– Что ж раньше на Волгу не шли? – удивленно таращился Фрол. – Даром все лето порты драли, лазая по камням да лесам пермяцким. Ноги сбиты, на шкуре дыр от вогульских стрел да крестьянских рогатин не сосчитать, а в мошну даже полтины не собрали!
– Шустер, брат, топор, да и то когда лучину стругает!
Василько отбрехивался от подобных вопросов как мог, переводя разговор на грядущие радости вольной жизни:
– Летом на казака и ногай, и крымец, и турка наседает. Куда я с вами, неотесанными, подался бы? По осени куда покойнее, да и в казачий круг лучше ступать без спеху. Коли примут, то и жизнь пойдет добрая.
– Выходит, твоим заступничеством живы будем? – язвил Кузьма. – Значит, о нас, немощных, заботился?
– О ком же еще? – искренне отвечал Василько. – Черномыс по всей матушке-Волге знатен, всяк про него слышал доброе слово. Да любой атаман за меня поруку держать станет. А вот таких прощелыг, как Фрол с Кузьмою, вмиг выпорют да восвояси отправят… – Казак лукаво посмотрел на мужиков, деловито покручивая длинный ус: – Так что пусть и неспешно, зато и не прорешно…
– Мне, одинешенькой, куда прикажешь? Или в девках не быть, так и на свете не жить? – возмутилась Алена. – С собою возьмешь или камень на шею, да в Чусовую?
– Что ты, Аленушка! – Василько ласково гладил девушку по животу. – С этаким добром никак на Волгу не можно! Зимой только зазря сама пропадешь и дитя наше погубишь. Топереча переждать надо малехо. Вот с Божьей помощью разрешишься от бремени и со мною навек будешь!
– Как же стану жить одна-одинешенька, беззащитная да неприкаянная… – плакала Алена, прижимаясь к Васильке, как ребенок.
– Небось, не пропадешь! – утешал девушку казак. – Дружок надежный у меня в Чусовом, Данилою Карием кличут. Он позаботится, ежели что, и перед Яковом Аникиевичем словечко замолвит, да и деньжатами подкрепит. Сведу тебя к Чусовской слободке, там его всякий указать сможет…
– Казак дело глаголет, – урезонивал голосящую племянницу Кузьма. – Да и Никита тебе не чужой, возьмет под крыло…
– Чует мое сердце, – плакала Алена, – что навеки мы расстаемся. Не быть нам, родименькой, вместе…
– Поплакай, милая, полегчает. – Василько с нежностью перебирал коротко стриженные девичьи волосы. – Бабьи слезы все одно, что вода небесная: льются шибко, да и уходят без следа.
– Нет, любый. То не бабья кровь во мне голосит, а сердце вещее в груди разрывается от смертного, прощального холода…
Василько целовал девушку в заплаканные глаза, пытаясь найти верные слова утешения, отгоняющие всякий страх и расточающие скорбь, какие когда-то говорила его мама. Искал и не находил.
– Ты сердечко-то свое не томи, не мучай. Выпусти печаль-кручинушку на волю, поголоси, коли хочешь.
И Алена затягивала одну и ту же протяжную песню прощания, завораживающую и леденящую душу, как одинокий волчий вой:
Офонька наверняка не знал, который день они ехали на Восток, не сговариваясь, бесцельно, лишь бы подальше от ставших смертельно опасными Сольвычегодска и земли русской.
Страх за самовольную расправу над главой купеческого рода и царским совопросником прошел, оставив после себя внезапно вспыхивающие приступы ярости да прилив звериной силы. Офонька повеселел, предчувствуя возможность начать жизнь заново, но только выгоднее и лучше, чем на опричненной службе: за Камнем все были царевыми врагами да ненавистниками Строгановых.
Показывая подорожную с тисненным двуглавым орлом, Шешуков беззастенчиво обирал каждого встречного во славу государеву, вынуждая иных становиться проводниками, что позволяло избегать ненавистные строгановские заставы.