«Чувствую себя очень зыбко…». Страница 43

Поездку мою можно было бы описать весьма забавно, Джером Джером мог бы сделать из нее пресмешной рассказ. Представьте себе человека, который довольно основательно отвык от поездов-люкс, от пульмановских вагонов, от палас-отелей и вновь попадает в этот мир уже с некоторой неловкостью, робостью… Правда, я не из очень робких и неловких, ну, а если взять именно робкого и неловкого? Да и английские нравы недурной сюжет для юмористического рассказа. Возили меня в очень разнообразные дома – и в самые современные, и в старинно-английские, – но в каждом из них я непременно претерпевал что-нибудь достойное Джерома. Чего стоят одни обеды, во время которых тебя жжет с одной стороны пылающий, истинно как геенна огненная, камин, а с другой – холод, заставляющий думать о северном полюсе, о северных сияниях, об оленях и самоедских чумах! Было, кроме того, у меня в Лондоне и еще одно забавное приключение. Нужно мне было повидать одного знакомого, нашего бывшего лондонского консула. Спускаюсь в вестибюль отеля и прошу портье, чтобы мне позвали такси и приказали ему отвезти меня в русское консульство. Через минуту машина у подъезда. Выхожу, сажусь и еду – весьма рассеянно, кстати сказать, ибо замучен своей славой, всеми этими обедами, визитами уже довольно серьезно. В рассеянности и приезжаю – и вижу огромные ворота, огромный двор за ними и столь же огромное здание во дворе. Вылезаю и спокойно направляюсь к нему, вхожу в какую-то канцелярию и обращаюсь к какому-то жирненькому молодому человеку, лысеющему брюнету в лаковых ботинках, с круглой и бритой физиономией:

– Скажите, пожалуйста, могу я видеть господина Ону?

Я обратился весьма, даже необыкновенно вежливо, но, Боже, что произошло тотчас же вслед за этим и как молниеносно разыгралось! Молодой человек вдруг вскакивает, точно ужаленный:

– Как Ону? Какого Ону? Но мы его сместили еще в декабре семнадцатого года!

И, как ужаленный, вдруг отскакиваю и я от него:

– Кто “вы”? Да куда я попал? Ах, вот оно что! Тьфу, ну и занесло же меня в заведение!

– Вы не имеете права здесь плевать, это не заведение, милостивый государь!!

– Что? Не имею права?

И, неожиданно даже для самого себя, я кончил такими трехэтажными словесами, что даже советский молодой человек остолбенел, опешил…

А с Джеромом я познакомился так:

Перед самым отъездом из Лондона я был в одном доме, куда собралось особенно много людей из артистического мира. Было очень оживленно и очень приятно, только так тесно, что стало даже жарко, и милые хозяева вдруг взяли да и распахнули все окна настежь, невзирая на то, что за ними валил снег. Я шутя закричал и кинулся по лестнице спасаться в верхний этаж, где тоже было много гостей, и на бегу услыхал за собой какие-то радостные и восторженные восклицания: оказалось, что неожиданно явился Джером Джером.

Он медленно поднялся по лестнице, медленно вошел в комнату среди почтительно расступившейся публики и, здороваясь со знакомыми, вопросительно обвел комнату глазами. Его подвели ко мне. Он старомодно и как-то простонародно подал мне большую, толстую, красную руку и маленькими голубыми глазами, в которых играл живой, веселый огонек, пристально посмотрел мне в лицо.

– Очень рад, очень рад, – сказал он. – Я теперь, как младенец, по вечерам никуда не выхожу, в десять часов уже в постельку. Но вот разрешил себе маленькое отступление от правил, пришел на минутку – посмотреть, какой вы, пожать вашу руку…

Это был плотный, очень крепкий и приземистый старик с красным и широким бритым лицом, с белоснежной головой, в просторном и длиннополом черном сюртуке, в крахмальной рубашке с отложным воротничком, под которым скромно лежала завязанная бантиком узкая черная ленточка галстуха, – настоящий провинциальный и старозаветный коммерсант или пастор.

Через несколько минут он действительно ушел и навсегда оставил во мне впечатление чего-то очень добротного и очень приятного, но уж никак не писателя со всемирной славой… Дай Бог ему мира и покоя!

Самородки

Прочел “Роман без вранья” Мариенгофа, то есть его воспоминания о Есенине, и потом, как нарочно, новый “маленький фельетон” Дона Аминадо о самородках. Какой удивительный талант! Опять что ни слово, то золото:

Осточертели эти самые самородки
От сохи, от земли, от земледелия,
Довольно этой косоворотки и водки
И стихов с похмелия!
В сущности, не так уж много
Требуется, чтобы стать поэтами:
– Запустить в Господа Бога
Тяжелыми предметами.
Расшвырять, сообразно со вкусами,
Письменные принадлежности,
Тряхнуть кудрями русыми
И зарыдать от нежности.
Не оттого, говорит, я хулиганю,
Что я оболтус огромный,
А оттого, говорит, я хулиганю,
Что я такой черноземный.
У меня, говорит, в одном нерве
И сказуемые, и подлежащие,
А вы, говорит, все – черви
Самые настоящие!

В самом деле, не довольно ли с нас, наконец, этих русых кудрей, рыданий от нежности после самого полосатого свинства и вообще “ищущих, протестующих, мятущихся душ”?

Пел в одесском порту “мальчонка”:

Я мать свою зарезал,
Отца сваво убил,
А старшую сестренку
Невинности лишил, —

пел и захлебывался от восхищения самим собою, от умиления к самому себе, главное, к тому, что “пропал я, мальчонка, пропал навсегда!” И пришел Горький и сделал из этого острожного лирика соль земли, и мы двадцать лет надрывались от восторга перед Горьким и перед его героем, равно как и перед прочими “скитальцами”, оравшими на нас: “Вы жабы в гнилом болоте!” и вообще “запускавшими тяжелые предметы” не только в Господа Бога, но и во вся и во всех. После того, как вся эта братия, во главе “великой и бескровной”, камня на камне не оставила от всех наших “идеалов и чаяний”, перебила нас сотнями тысяч, на весь мир опозорила Россию, довела ее до пожирания трупов и нечистот, мы как будто опомнились. Но точно ли опомнились? Думаю, что не очень, думаю, что Дон Аминадо не напрасно кричит: довольно, дорогие соотечественники, довольно!

Второе тысячелетие идет нашей культуре. Был у нас Киев, Новгород, Псков, Москва, Петербург, было изумительное зодчество и иконописное искусство, было “Слово о полку Игореве”, был Петр Первый и Александр Второй, мы на весь свет прославились нашей музыкой, литературой, в которой был Ломоносов, Державин, Кольцов, Пушкин, Толстой… Но нет, нам все мало, все не то, не то! Нам все еще подавай “самородков”, вшивых русых кудрей и дикарских рыданий от нежности. Это ли не сумасшествие, это ли не последнее непотребство по отношению к самому себе? Вот в Москве было нанесено тягчайшее оскорбление памяти Пушкина (вокруг его памятника обнесли тело Есенина), – то есть оскорбление всей русской культуре. А как отнеслась к этому русская эмиграция? Отнеслась как к делу должному, оскорбления никакого не усмотрела. Большинство пошло даже гораздо дальше: стало лить горчайшие слезы по “безвременно погибшей белой березке”, в каковую превратило оно Есенина, произведя этого маляра (правда, от природы весьма способного) чуть не в великого художника и убедив себя (в который уже раз?), что Есенины и есть подлинная соль русской земли, самый что ни на есть основной русский дух.

Дело, конечно, не в Есенине и не в Есениных, а в нашем отношении к ним, к тому, из чего состоят они. Дело в очень серьезном вопросе, вытекающем из этого отношения: так что же, – значит, нам и наше десятилетнее пребывание в Европе не помогло и нас опять тянет на сиволдай, на самогон, и мы именно на него, на этот сиволдай, на самогон и должны равняться? А если так, если, например, этот самый Есенин со всеми его качествами есть и в самом деле “наш национальный поэт” (как уже сто раз писалось в эмигрантских газетах), чего же нам, позвольте спросить, воротить рыло и от большевизма?




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: