Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе. Страница 20

После Державина этот дым вошел в русский литературный обиход и, процитированный Грибоедовым в “Горе от ума”, обосновался в “родной речи” окончательно.

Когда ж постранствуешь, воротишься домой,

И дым отечества нам сладок и приятен…

Но и это не все!

Есть у Петра Вяземского стихотворение “Самовар” (1840), вот как оно заканчивается:

Поэт сказал – и стих его для нас понятен:
“Отечества и дым нам сладок и приятен!”
Не самоваром ли – сомненья в этом нет —
Был вдохновлен тогда великий наш поэт?
И тень Державина, здесь сетуя со мною,
К вам обращается с упреком и мольбою,
И просит, в честь ему и православью в честь,
Конфорку бросить прочь и – самовар завесть.

Вот кто почти два столетия назад объединил в одном стихотворении дым и самовар, вот в какую почетную очередь встает Лев Лосев!

Вероятно, всякому стóящему автору знакомы два сильных и, казалось бы, несовместимых чувства: страсть к исключительности и первенству и в то же время – потребность в культурном родстве и преемственности, о которых Ходасевич писал:

Во мне конец, во мне начало.
Мной совершeнное так мало!
Но все ж я прочное звено:
Мне это счастие дано.

Быть может, допуская свое лирическое родство с Вяземским, Лосев очень тактично и скромно намекает на некоторый биографический параллелизм дружб и судеб, разнесенных друг от друга на полтора столетия, а заодно – на симметричную расстановку сил: Вяземский – Пушкин / Лосев – Бродский?

Время покажет.

Финал стихотворения – своеобразная алгебраическая формула разлуки, ее составляющие: память и печаль.

Память – “Сизо-прозрачный, приятный, отеческий / вьется”. Что “вьется”, не сказано – читатель и сам догадается, о чем речь, по веренице подсказок-эпитетов.

Печаль – “Льется горячее, очень горячее / льется”. Но и что, собственно, “льется”, тоже не названо с однозначной определенностью. То ли кипяток из самовара, то ли дым ест глаза, то ли что еще…

Автор начал за здравие, глумливым остроумием – кончил за упокой, с глазами на мокром месте. Перепадам настроения вторят и перебои ритма и рифмовки.

В первой строфе – традиционные точные рифмы крест-накрест. Правда, не будь рифм в конце каждой строки вообще и внутренней (дули / Thule) – в частности, последняя строка с античной реалией (Ultima Thule) звучала бы совсем на античный лад, как гекзаметр.

Во второй строфе рифмы 1‐й и 3‐й строк – торопливое/топливо – какие‐то смазанные, словно лирический герой частит и запинается от волнения.

И в третьей, завершающей строфе рифма, вопреки графике, фольклорная, смежная, глагольная, а пятистопный дактиль своей почти гекзаметрической размеренностью снова напоминает древность – и ностальгии как переживания, и ностальгического стихосложения.

Повторюсь: чтобы получить от стихов удовольствие, вовсе необязательно уметь их препарировать – довольно просто любить и бессознательно чувствовать поэзию, не вдаваясь в ее устройство.

Но полезно принять к сведению, что стихи (и вообще искусство!) доставляют эстетическое удовольствие именно благодаря тому, что талантливо устроены.

III

* * *

На кладбище, где мы с тобой валялись,
разглядывая, как из ничего
полуденные облака ваялись,
тяжеловесно, пышно, кучево,
там жил какой‐то звук, лишенный тела,
то ль музыка, то ль птичье пить-пить-пить,
и в воздухе дрожала и блестела
почти несуществующая нить.
Что это было? Шепот бересклета?
Или шуршало меж еловых лап
индейское, вернее бабье, лето?
А то ли только лепет этих баб —
той с мерой, той прядущей, но не ткущей,
той с ножницами? То ли болтовня
реки Коннектикут, в Атлантику текущей,
и вздох травы: “Не забывай меня”.
мая 1996 Eugene

Лев Лосев отзывался о своих занятиях поэзией на удивление скромно, чуть ли не смиренно. Вот, например, чем он объясняет собственную лирическую “невинность” до 37 лет: “…годы дружбы с целым созвездием поэтических дарований: Сергей Кулле, Глеб Горбовский, Евгений Рейн, Михаил Еремин, Леонид Виноградов, Владимир Уфлянд, Иосиф Бродский. Мои творческие запросы сполна удовлетворялись чтением их чудных сочинений…” А в одном интервью 1989 года делает замечательное признание, что после отъезда Бродского он поневоле начал сочинять стихи, потому что перенести наступившее безмолвие было выше его сил 7 . То есть перед нами автор, щедро наделенный не только поэтическим даром, но и редчайшим талантом поэтической дружбы и восхищения – и это на поприще, по самой своей природе сверх всякой меры наэлектризованном ревностью, завистью и т. п.!

Жизнь Иосифа Бродского была для Льва Лосева источником читательской и человеческой любви и благоговения, изумления и изучения, а смерть друга и кумира стала невосполнимой утратой и началом служения его памяти – большого исследовательского труда в течение тринадцати лет, на которые Лосев Бродского пережил.

Зная эти обстоятельства, я догадывался, кому адресованы написанные почти через сто дней после смерти И. Бродского стихи, и мемуары Лосева подтвердили мою догадку: “«Лежим мы с Иосифом на кладбище…» – я сказал Иосифу, что начну когда‐нибудь такой фразой свои мемуары, и рассмешил его. <…> На кладбище мы действительно валялись долго в очень теплый день 22 октября 79‐го года. Это был мой первый год в Нью-Гемпшире и первый из нечастых приездов Иосифа к нам в Дартмут. Мы пошли побродить по городку и забрели на самое старое кладбище Ганновера. <…> Мы бросили пиджаки на покрытую теплыми желтыми иглами землю, легли навзничь, глядели на синеву и тонкие нити бабьего (индейского) лета. Думаю, что наша болтовня мало отличалась от посвистывания синиц, чижиков и дятлов…” 8

Этот автокомментарий упрощает мне задачу. Добавлю лишь несколько более или менее вольных предположений, поскольку хорошее стихотворение обычно превосходит документальное свидетельство объемом и качеством смысла.

Прилежному читателю русской классики в связи со стихотворением, о котором идет речь, может вспомниться (а может и не вспомниться) “Война и мир”: высокое облачное небо над князем Андреем, распростертым на поле Аустерлицкой битвы, и непонятного происхождения звук “пи-ти, пи-ти, пи-ти”, знаменующий бред и повторное душевное прозрение того же героя. Слова в лучшем порядке, повторюсь, способны порождать значения и ассоциации, не предусмотренные автором.

Но вот в том, что римские парки, три богини, заправляющие человеческой судьбой, обитают в стихотворении Льва Лосева с подачи Пушкина, – сомнений нет. “Индейское, – произносит автор и тотчас поправляется: – Вернее бабье, лето…” А отсюда уже рукой подать до бабьего лепетанья парки из “Стихов, сочиненных ночью во время бессонницы”:

Парки бабье лепетанье,
Спящей ночи трепетанье,
Жизни мышья беготня…
Что тревожишь ты меня?



Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: