Механизатор широкого профиля (СИ). Страница 1



Колхоз имени будущего 1: Механизатор широкого профиля

Глава 1

«Смотровая яма»

Про то, как я умер, я потом рассказывал редко и всегда одинаково коротко: домкрат, я под машиной, минута невнимания. Кто хоть раз оставался в мастерской один на ночь, тот поймёт без подробностей. А кому не доводилось, тому подробности не помогут.

Очнулся я от того, что в затылок давило железо.

Лежал я на спине в чём-то узком, сыром и пахнущем землёй, и надо мной висело днище. Поддон, картер, четыре шпильки на фланце — и одна свёрнута под корень. Сворачивал её человек без ключа нужного размера: молотком, зубилом и верой в себя. Такую шпильку я узнаю на ощупь в темноте, потому что за тридцать лет их через мои руки прошло, наверное, с полтонны.

Первое, что мне пришло в голову, — что шпильку менять.

Второе — что солярка не та.

Наша, если её нюхать всерьёз, отдаёт присадками и чуть-чуть духами: в неё будто по ошибке вылили флакон. Эта отдавала керосином и ещё чем-то тяжёлым, чему я тогда названия не подобрал. Нос у меня всегда работал честнее головы, и в тот раз он опять справился первым.

Я поднял руку, чтобы протереть глаза.

Рука пошла легко. Есть вещи, которые человек знает про своё тело без зеркала: где скрипит, где тянет, сколько времени нужно, чтобы разогнуться, и что при этом сделается с поясницей. Так вот, поясницы не было. Спина поднялась вся сразу, одним куском, без того осторожного разговора с самим собой, которым начинается всякое утро после пятидесяти.

Я полежал ещё немного и послушал себя. Ровно, глухо, без стуков.

Потом развернулся набок и стал разглядывать машину.

Она стояла надо мной, и я знал в ней всё.

Гусеничный, пять передач вперёд и одна назад, кабина сзади, дизель в пятьдесят четыре силы. Я эту машину три месяца отскребал от ржавчины у себя в мастерской, отмывал, подваривал, красил в тот самый зелёный, какого давно уже не делают, и знал на ней каждую заклёпку, включая те, которые сам и поставил.

Только ржавчины на ней не было.

Её просто не успело нарасти. Металл под моей ладонью шёл ровный, тёплый от дневной духоты, с той матовой шероховатостью, которая держится на железе первый год, пока оно ещё не знает, что с ним будет дальше.

Я протянул руку и провёл по картеру там, где на моей машине стоял номер.

Номер стоял.

Тот же самый, до последней цифры, и та же царапина наискось через третий знак — я её отчищал наждаком и не отчистил.

Хорошо помню, что я тогда сделал. Убрал руку, положил её себе на грудь и полежал ещё. Умный человек на моём месте испугался бы. Совсем умный закричал бы и тем облегчил себе душу.

Я подумал, что шпильку всё равно менять, и полез наверх.

Потом мне много раз говорили, что в такую минуту человек обязан задуматься о смысле происходящего. Не спорю. Возможно, и обязан. Только смысл происходящего висел надо мной на двух шпильках и весил пять тонн, и первым делом надо было выбраться из-под него, а уже после задумываться.

Яма оказалась смотровая, но чужая: моя была на полметра длиннее и с деревянным настилом, а тут по дну шёл сырой песок, темнела масляная лужа и в углу стояло ведро с чёрной жижей. Я выбрался, отряхнул колени и первым делом оглядел свои руки.

Руки были не мои.

Молодые, широкие в кости, с обломанными по-рабочему ногтями. Мазут сидел в трещинах у большого пальца — так он сидит, если мыться наспех и холодной водой. Мозоли были ближе к пальцам: это от рычагов, а мои были от ключа.

Я поднёс ладонь к лицу и понюхал.

Табак, солидол, ржаной хлеб.

Где-то далеко, за стенами, коротко и сипло прогудел паровоз, и от этого гудка в мастерской ничего не переменилось, только стало слышно, как капает вода.

* * *

Мастерская оказалась большая и пустая, и стоял в ней ночной гул, который держится во всяком помещении с высоким потолком, когда людей нет, а железо есть. Под самой крышей тянулась балка с кран-балкой на роликах, вдоль стены темнели два верстака, заваленные железом ровным слоем — тут никто ничего не искал, тут все и так знали, где что лежит. За дощатой перегородкой угадывался горн. Холодный: от него не тянуло теплом, тянуло сквозняком.

Свет давала одна лампа под жестяным конусом. Провод к ней шёл открыто, по фарфоровым роликам вдоль стены. Я поискал глазами выключатель у верстака и нашёл только патрон с торчащим из него шнуром, за который, надо полагать, и дёргали. Пришлось напомнить себе, что руками я тут пока ничего не понимаю, и трогать я не стал.

Потом я поднёс к глазам левое запястье, увидел на нём голую загорелую кожу и опустил руку. За то утро я проделал это дважды и оба раза одинаково глупо.

На верстаке лежала ветошь, стояла банка с гайками, а поверх ветоши — ватник, сложенный вчетверо. На таком ватнике не работают. На таком спят.

В кармане обнаружились кисет, спички, огрызок карандаша и бумажка, сложенная тоже вчетверо и мягкая от того, что её часто разворачивали.

Я развернул её у самой лампы. Почерк был писарский, с нажимом и с завитушками на заглавных, и половину слов я разобрал не сразу: писавший явно любил своё перо сильнее, чем читающего. Но фамилию разобрал.

Ветлугин.

Я стоял с этой бумажкой и думал не о том, о чём следовало бы думать в такую минуту. Я думал, что у человека, который носит акт при себе и часто его разворачивает, дела совсем плохи. Акт ведь не перечитывают по десять раз. Акт складывают вчетверо, суют за божницу и стараются про него забыть, потому что от частого чтения сумма в нём меньше не делается.

Дверь пошла с визгом, и в проём вместе с серым воздухом вошёл длинный рыжий парень, конопатый, с выбитым передним зубом и самокруткой за ухом.

— Егорка! Ты чего, тут и ночевал, что ли? — Он обрадовался мне так, будто не видел неделю. — Я ж тебе место занял, ей-бо, у самого окошка занял, самое лучшее, а ты тут. Я вчера и Клавке говорю: Егорка придёт, а тебя нету. А Шумков тебя спрашивал. Два раза спрашивал. Я говорю — нету его, а он: как это нету, он что, в город уехал? Ну ты его знаешь. Он же не спрашивает. Он же выспрашивает. Ему скажи «нету» — он подумает и запишет, а потом твоё «нету» через месяц из бумаги вылезет, и уже не «нету», а «отсутствовал».

Он говорил и одновременно ходил — от двери к верстаку, от верстака к яме и обратно, — и всё время что-нибудь вертел в руках: сперва ветошь, потом гайку, потом опять ветошь.

— Мишка.

Выговорил я это наугад, по тому, как он вошёл.

— Ну, — согласился он.

И тут мне стало ясно, что выяснять ничего не надо. Надо просто помолчать, и мне всё расскажут сами. Человеку, которому дали помолчать, выкладывают вдвое больше, чем тому, кто задаёт вопросы. Я сел на верстак и стал молчать.

Молчал я минут десять и за эти десять минут узнал про себя больше, чем иной узнаёт за год.

— Ты, главное, не переживай, — начал Мишка. — Все переживают, а ты не переживай, потому что чего теперь. Двадцать первого сгорел мотор — ну сгорел. У Кольки в позапрошлом годе тоже сгорел, и ничего, живой ходит, женился даже. Правда, у Кольки батя в райпо, а у тебя нету. Так что ты, конечно, переживай, но не сильно.

Он подумал и добавил:

— Мамка твоя в правлении плакала. При всех.

Я сидел и молчал.

— Ну то есть не то чтоб ревела, — заторопился он, поглядев на меня. — А так, сидела и плакала. Кобылин ей воды налил. Из графина. Ты понял, да? Из своего графина. Он из него один пьёт, а тут налил. Бабы потом три дня обсуждали, чего это он.

Дальше выяснилось, что акт написали двадцать четвёртого, а извещение из МТС пришло только на прошлой неделе, и обе бумаги про сумму говорят одно и то же, но по-разному, отчего в конторе вышел спор, какую из них считать за главную.

— Счетовод говорит — та, которая раньше. А завхоз говорит — та, которая с печатью. А печать на обеих. — Мишка развёл руками с искренним восхищением. — Умные люди, а спорят.




Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: